Изменить стиль страницы

Дома, как только перешагнула порог, у нее вырвался громкий хохот. Такого еще не бывало с юных лет. Мать, давно привыкшая к сдержанности дочери, поспешила навстречу.

«Что могло так развеселить Наденьку?!»

А Надежда вдруг прикрыла рот рукой. Не услышал бы Володя. Не оторвать бы его от работы. А рассказать ему лучше всего за ужином.

Но Владимир уже торопливо спускался по лестнице.

— Кто тебя, Надюша, так рассмешил? Опять какая-нибудь выходка меньшевиков?

— Никак не угадаешь. — Надежда достала из тесного рукава кофточки платок, утерла глаза. — Такого у Пантелеймона еще не бывало!

— Да ты расскажи толком. Что там такое? Смешная карикатура?

— Целый триптих!.. Плеханов… ха-ха-ха… старая крыса! А ты в образе… проворного и бойкого кота!

— Котом изобразил?! Да как это можно?! — хлопала руками по юбке Елизавета Васильевна. — Это же… это сверхвозмутительно!

— Больше всех возмущается Розалия Марковна. Разгневана до крайности. — Надежда, прохохотавшись, села к столу, стала рассказывать спокойнее: — С ней я встретилась неожиданно, в кафе «Ландольт». У нее горят глаза, кривятся губы. «Это, говорит, что-то невиданное и неслыханное ни в одной уважающей себя социал-демократической партии. Даже подумать невозможно — мой Жорж и милейшая Вера Ивановна изображены седыми крысами!.. У Жоржа было много врагов, но до такой наглости еще никто не доходил! — Тут Розалия Марковна сцепила руки, качнула головой из стороны в сторону. — Боже мой!.. Что скажет о нас Бебель? Что скажет Каутский?..»

— В этом вся их беда: «Что станет говорить княгиня Марья Алексевна?» — рассмеялся Владимир. — Ну, и что же дальше?

— Лицо у нее передернулось. «Жорж, говорит, не какой-нибудь мужик…»

— Да?! Так и сказала?!

— «Он, говорит, тамбовский дворянин, и он может… может и на дуэль!»

— Уму непостижимо! Жена выдает своего мужа, марксиста Плеханова, за какого-то дуэлянта! Мне, право, жаль Георгия Валентиновича!.. Ну, а почему же он изображен крысой?

— Из кафе «Ландольт» я — к Лепешинским, — продолжала рассказывать Надежда, проглатывая смешинки. — Пантелеймон достал свой триптих… Да, карикатура из трех рисунков. Не успел он положить передо мной этот лист ватмана, а Ольга уже залилась смехом. Даже до слез. Читаю надпись сверху: «Как мыши кота хоронили (назидательная сказка. Сочинил Не-жуковский. Посвящается п а р т и й н ы м м ы ш а м)». Последние два слова подчеркнуты.

— Вот это здорово! Очень точно! — Владимир прошелся возле стола. — Прилепил Пантелеймоша ярлык меньшевикам!.. Действительно — м ы ш и! Ну, а дальше? Это же чертовски интересно!

— На левом рисунке кот. В лице сохранено полное сходство с тобой. Ты будто бы повешен в подполье на какой-то перекладине. Близорукие мыши ликуют. Тут и Потресов, и Аксельрод, и Засулич. Все очень похожие. Плеханов — премудрая крыса Онуфрий — появился в распахнутом окне. Что тут, дескать, происходит среди бочек с «диалектикой», в которой разбираются только они, мыши? Мартов с Троцким взобрались наверх, но по близорукости не могли обнаружить, что мурлыка не повешен, а сам уцепился лапой за перекладину и хитро зажмурился. Теперь центральная картинка. Мурлыка оборвался. Лежит недвижимо. Значит, в самом деле мертвый! Мыши возликовали больше прежнего. До неистовства. Старая крыса Онуфрий подхватил верного мышонка Троцкого и принялся отплясывать канкан. Для них играет на дудке услужливый Дан. А Мартов взобрался на труп мурлыки и стал читать «надгробное слово». Я запомнила: «Жил-был мурлыка, рыжая шкурка, усы как у турка; был он бешен, на бонапартизме помешан, за что и повешен. Радуйся, наше подполье!» Но радость обернулась бедой. На правом рисунке мурлыка сбросил с себя притворство и принялся трепать мышей.

— Хорошо! — Владимир, уткнув руки в бока, задорно и заливисто хохотал. — Ай да Пантелеймоша! Ай да Лепешинский!..

— Аксельрод под когтями кота распластался на полу; испуская дух, промолвил: «Испить бы кефиру…»

— Так написано? — переспросил Владимир, мгновенно приглушив хохот. — Напрасно. Не удержался карикатурист от мелкого выпада. Нельзя сугубо личное смешивать с политикой.

— А сам Онуфрий как? — спросила Елизавета Васильевна сквозь довольный смешок. — Остался жив?

— От страха кинулся наутек, но прищемил себе хвост в захлопнувшейся створке и повис вниз головой. А мышонок Троцкий удирает без хвоста!

— Убежал, каналья? — снова расхохотался Владимир. — Жаль. Хвост он, как ящерица, отрастит вскорости. Придется с ним еще повозиться.

— Не удалось негодникам кота похоронить. Напрасная была затея! — Елизавета Васильевна направилась к плите. — У меня ужин… — Заглянула в кастрюльку. — Готов. Мойте руки — и за стол.

На следующее утро Владимир Ильич собрал книги и журналы, в которых миновала надобность, и, приторочив к багажнику велосипеда, отправился в город. По боковой аллее старого парка Мон Репо выехал к набережной, огражденной чугунной решеткой. За ней нежился сизый, как сталь, Леман[55]. Противоположный берег едва проступал сквозь редеющий туман. Но вскоре туман покорно осел, слился с водой, и за озером встали холмы в лиловой дымке. Чем дальше к югу, тем они выше, обрывистее. За ними поднялся ледяной пик Монблана. Вот так же в далеких Саянах они любовались вершиной Боруса. Тот, правда, много ниже. Но в облике тех и этих гор немало общего. И там, и здесь они манили к себе: побродить бы по тропинкам, окунуться в тишину лесов, послушать лепет ручейков среди камней, принакрытых бархатистым мхом. Горы успокаивают душу. Скорей бы отправиться туда, отдохнуть от меньшевистских дрязг. А потом снова… Снова борьба.

В трудные минуты казалось — меньшевики пытаются затравить. Даже в письмах кое-кому писал об этом. Пожалуй, зря писал. Вот Лепешинский смешными карикатурами говорит обратное: мышам будет крышка! Книга «Шаг вперед, два шага назад» делает свое дело в России, ее читают всюду в комитетах и кружках. И они, большевики, скоро соберут свои новые силы. И уже не для тихого шага вперед — для решительного натиска.

Однако не время для раздумья. Не свалиться бы опять, как прошлый раз, с велосипеда. Там колесо застряло в углублении трамвайного рельса, здесь… фонарные столбы, крутые ложбинки дождевых стоков. Для раздумья хватит времени среди альпийских высот.

Улицы тихие, чистые, как пол в квартире. Дома серые, по пять да по шесть этажей. Похожие один на другой. А озеро радует глаз. Вон по нему уж слегка разлилась голубизна.

По неширокому мосту переехал светлую Рону у ее истока и помчался по улочкам старого города, где хмурились древние дома. Стены их исполосованы, словно щеки стариков морщинами, серым лишайником, уцепившимся за не заметные глазу трещинки.

А вот и центр. Университет. Знакомая широкая лестница. Полуколонны между трех центральных окон на втором этаже. Поблизости неохватные платаны, дорожки, пестрые клумбы…

Дальше — милая Каружка, улица, где на каждом шагу можно встретить россиянина. Если не эмигранта, то студента, а чаще всего стайку девушек, которым на родине дикими законами прегражден путь в университеты.

Промчался по улице Каруж из конца в конец, почти до самой набережной быстрой Арвы, несущей свои воды от Монблана; прислонил велосипед к стене шестиэтажного дома, снял связку книг с багажника и остановился перед дверью между больших окон, явно предназначенных архитектором для витрин магазина. В такую раннюю пору никто не наведывался в недавно открытую столовую большевиков, ставшую для них своеобразным клубом. Позвонил. Послышались торопливые легкие шаги. Открыла сама Ольга Борисовна.

— О-о, Владимир Ильич! Входите, входите!

— Извините, что я так рано.

— Какой разговор… — Подала было руку, но, спохватившись, сначала обтерла передником. — В муке запачкала… Вот теперь здравствуйте! Всегда рады вам. Пантелеймон пошел за мясом, скоро вернется. А я, знаете, решила сегодня ради субботнего дня побаловать своих столовников пельменями.

вернуться

55

Так на западе называют Женевское озеро.