Изменить стиль страницы

На талом снегу перрона чернели лужи. Поезд тронулся. Мышкин стоял на подножке, держась за поручни, и следил за удаляющейся фигуркой в белой заячьей шубе. Махала кому-то платком старушка. Татары тащили к вокзалу узлы и чемоданы. Мелькнули разгоряченные вином, улыбающиеся лица офицеров, и вообще на перроне было много народу.

Прав Попов, только ненависть придает силы. Ненависть и отчаяние. (Когда приносили чай, смотритель прошипел сквозь зубы: «Не пойму тебя, девятнадцатый. То кимаришь, то мечешься, как тигра в клетке».) Мышкин метался по камере, ему хотелось выломать дверь, броситься на жандармов, бить, крушить, топтать, разнести всю тюрьму…

Что же останавливает? Ломай дверь, души их голыми руками, все равно умирать один раз. Нет, привычное благоразумие голос подает: «Не время, оставим для другого случая, более подходящего». Вот так: благоразумие, призрачная надежда на завтрашний день. Недаром Супинская тебя дразнила: «Мужичок, хочешь действовать только наверняка». И что ж? Пока ты колесил по губерниям, Фрузя вела типографию, печатала книги, листовки. Значит, разумном было только то, что делала Фрузя. Однажды она призналась в своей слабости, однажды она попросила тебя остаться. Но ты, как камень, как чурбан, уперся. А сам, когда было плохо, прибегал к Фрузе. Вот сидишь у нее, злой, мрачный. Скверные новости: идут аресты. А Фрузя легонько гладит ладонью твои волосы и успокаивает: «Пудик, не надо отчаиваться, ведь в Москве работа на полном ходу, в Саратове открыли мастерскую. Разве плохо?» «Мужичок ты мой, — говорила Фрузя, — ты все живешь завтрашними заботами, прикидываешь, какая будет погода, хватит ли хлеба до следующего урожая, и даже свадьбу откладываешь на осень. Почему ты не радуешься тому, что есть? Мы на свободе, любим друг друга», А он хмурился: легкомысленная девчонка, не понимает всю сложность обстановки. Он считал себя очень умным, на сто лет заглядывал. Он надеялся, что все еще впереди, а впереди уже ничего не было. Да, Фрузя казалась легкомысленной, она радовалась как ребенок каждому светлому, погожему дню, каждому часу их любви. Видно, знала заранее, сердцем чувствовала…

Никто не расскажет Мышкину подробностей, но он представляет себе, как это было. В северной ссылке умерла его девочка. В отгороженном карантинном углу, накрытая казенным тулупом, в бреду и беспамятстве металась Фрузя Супинская. Звала его, просила, вымаливала последнее свидание. Но жандарм деловито посматривал на часы, а хозяйка избы клала на лоб мокрое полотенце и подавала кружку с водой… Может, Фрузе виделось, что стоит она на талом снегу перрона, вокруг татары, офицеры и носильщики и медленно удаляется вагон, а Мышкин… Мышкин прыгает с подножки?

Ведь Фрузя просила его остаться. Один раз попросила; зачем же он уехал? И не успели они пожениться, и синей ленты он ей не купил.

Пять лет в Петропавловской крепости, а потом далекое северное село, снега, метели… И если пришла она в сознание, в последний свой миг открыла глаза, то не было рядом любимого, единственно близкого ей человека. Чужие, равнодушные лица склонялись над ней.

Со дня смерти Супинской прошло пять лет. Пять лет каторги, скитаний по тюрьмам, и нет надежды когда-либо встретиться с Фрузей…

6

В сущности, связаться с товарищами было довольно просто. Возвращаясь с прогулки, можно было крикнуть с верхней галереи:

— Я Мышкин, заключен в тридцатой камере. Прошу каждого назвать себя.

И тюрьма бы услышала. Все, кто мог ходить и кто имел право на прогулку, повторили бы то же самое. «Громкое» проявление общей солидарности придало бы силы шлиссельбуржцам. Но Мышкин не спешил осуществить свою идею. И не боязнь карцера сдерживала его. Он не хотел рисковать здоровьем товарищей. За такую «перекличку» их ждало бы наказание. Неизвестно, каково состояние остальных. Если они больны, то карцер их доконает. Конечно, Мышкин верил, что все воспользуются случаем и назовут себя. А вдруг?.. Что, если они не решатся, не осмелятся? Какие тоскливые дни предстоят тогда Попову и Мышкину! Так еще теплится надежда на новые времена. Но думать, что друзья сломлены, что суровая инструкция сковала их волю…

В петербургской предварилке тюремщики не могли с ними справиться. Сами заключенные диктовали условия. Опасаясь бунта, администрация закрывала глаза на открытое нарушение режима. Но тогда все чувствовали себя моложе, сильнее, да и времена были иными. С тех пор прошло семь лет. Каждый шлиссельбуржец знает о гибели кого-нибудь из своих друзей по заключению. И ждет своей очереди. Теперь остается только с грустью вспоминать о петербургской предварилке.

Правительство организовало большой показательный «процесс 193-х» с целью устрашить не только самих обвиняемых, но и всех сочувствующих им. Однако, как обычно, эффект оказался совершенно противоположным. Многие из участников процесса ранее не знали друг друга — правительство предоставило им такую «счастливую возможность». Летом 1874 года революционные кружки в различных городах действовали стихийно, на свой страх и риск, — через три года на суде власти объединили их усилия. Вся мыслящая Россия могла воочию убедиться, какой размах приобрело «хождение в народ».

Получалось, что правительство не столько устрашало, сколько само «устрашилось». Не горстка энтузиастов агитировала в деревнях, а партия социалистов пыталась свергнуть существующий строй (было чего испугаться). Во главе этого огромного заговора правительство «поставило» Мышкина и Войнаральского (Мышкин даже шел первым номером; нижайший поклон властям за такую честь). Прокурор в своей речи утверждал:

«Мышкин и Войнаральский во главе заговора составляли, печатали и рассылали в разные местности возбуждающие к бунту или к явному неповиновению верховной власти сочинения с целью распространения их…».

Далее, правда, следовала ехидная фраза:

«…Чего не успели совершить по обстоятельствам, от их воли не зависящим».

Действительно, в Москве и в Саратове полиция конфисковала целый склад нелегальной литературы. Но переплетные мастерские в Рязани и Пензе продолжали работу. Мышкин и Супинская сумели переправить туда отпечатанные листы.

Прокурор подробно докладывал о каждом зафиксированном случае антиправительственной агитации, о том, как в деревнях Поволжья и Тамбовщины читались прокламация «Чтой-то, братцы» и брошюра «История одного из многострадальных». Мышкин слушал и улыбался.

Можно только поблагодарить прокурора за ценную информацию. Отправляя очередную партию готовых листов, Мышкин с тревогой думал: «Справятся ли переплетчики? Дойдут ли книги по назначению?» Три года спустя прокурор как бы подвел итог работы его типографии. Мышкин предполагал худший вариант, однако прокурор нарисовал довольно радужную картину — что ж, весьма любезно с его стороны. В конце концов большая часть литературы попала в лапы полиции. Но ведь что-то сохранилось, что-то прячут до сих пор! Теперь ясно, что книги помогли агитаторам.

* * *

— Пожалуйте-с, барин, угощайтесь! — дворник протянул Мышкину кисет.

Мышкин отказался. Дворник достал щепотку табаку, затолкал ее себе в ноздрю, значительно глянул на Мышкина, чихнул дважды, крякнул, убрал кисет и только потом продолжал:

— Да, барин, раньше табак не курили, раньше нюхали, и жизнь была друга-я — почтенная, уважительная. Утром тишина, никакого постороннего народа. И откуда взяться-то народу? Лавки на этих улицах не допускались. Вот в полдень, бывало, французы али немки ведут барчуков на бульвар. Через час, глядь, и барыни в гости выезжают. Кареты запряжены четверкой, впереди рейтор, на запятках двое лакеев. И никаких посторонних мазуриков не шлялось. И откуда такая прорва народа взялась? К примеру, в ентом доме сколько помещений, а все для службы годилось: погреба, кухни, сараи, прихожие, людские, конюшни, — свой брат, дворовый, место занимал. А нынче в каждом флигеле семья: татары, басурмане, студенты, сапожники, подрядчики… Но более всего деревенщины. Ну и чего эти-то землю бросают, чего их в город тянет?