— Отрезай себе хозяйство, тогда будешь жить.

— Что?

— Ты глухой? Повторить?

— Что?

— Еще раз скажешь «что?» — и получишь пулю.

— Что?

И он хватается за простреленную руку. Нет, лучше ногу, а то одной рукой отрезать будет неудобно.

— Отрезай, говорю. Вот, бери свою ковырялку. Ей ведь ты хотел меня напугать? Ты зарезать меня хотел, урод? Ну, говори, хотел, да?!

И я сую ему в рот ствол, ломая зажатые зубы. Кровь стекает по подбородку, сопли. Рот у него дрожит и кривится в плаксивой гримасе.

— Режь, говорю, выродок сучий!

Он трясется весь, расстегивает штаны, спускает их, стоя на коленях.

— Тварь!

Я со всего размаху пинаю его в яйца. Он хватается за низ живота и плачет, причитает.

— Чего ревешь, как девчонка? Сейчас он все равно у тебя болеть не будет. Да ты и будешь тогда самой настоящей девчонкой, ха-ха-ха!

Собственно, не важно, отрежет он себе или как, ему все равно не жить. Черный гладкий ствол направлен ему прямо в лоб. Движение пальцем — и для него наступит конец всему. И что он там хотел сегодня утром сшибить денег на водку, чтоб потом на дискаче отплясывать со своей шалавой, и что он там ее полапать собирался потом. Или на тачке покататься и баб поснимать с друганом. Для него уже ничего этого не будет. И он наверняка об этом догадывается, потому что видит своего кореша без половины башки и знает, что для меня убить — ничего не стоит.

Но он все еще надеется, он все еще не верит, что его можно убить. Да, вот другана можно, а его самого — как же, ведь это он, такой единственный и особенный во всей Вселенной. Только у него есть желания, стремления; ведь только он и никто другой способен чувствовать; лишь его родили в этом мире для жизни. И вдруг — такой конец, а он ведь не пожил и не распробовал этой жизни до конца. А должен был. Но он еще недотрахался, не выпил всей водки, сколько хотел, не поносил вдоволь адидасных тряпок и не развел всех лохов на легкие деньги. Так как же он помрет, если не попробовал всех сторон удовольствия? Этого же просто-напросто не может быть, только не с ним.

Разочарую. Да, может. Да, с ним.

И уже кусочек свинца отправлен в ствол, а потом, раскаленный, вонзится в кость, врежется в мозг, необратимо разрушая всю такую тонкую организацию его вшивого существования, переламывая все желания, открытия, удовольствия, страдания, надежды, будущее. Ах, если б они знали, когда полчаса назад подзывали меня к себе, нагло и самоуверенно так:

— Эй, парень, подсоси сюда, базар есть.

Я подошел, уже заранее трепеща, но не от страха, как прежде, но от яростной ненависти, поднимавшейся от желудка, той самой злобной ненависти, что перехватывает горло и спирает дыхание в груди. Они опять за свое, мрази. Сколько их ни стреляй — они никогда не поймут и не переведутся. И твердая сталь ствола в кармане укрепляет эту ненависть.

Двое, как водится, бритые, в кожанках и спортивных штанах. Нет, один только в адидасе, второй в джинсе какой-то мешковатой.

— Братва выпить хочет. Поделись, корешок, с братвой.

— У меня нет ничего.

— Ну не гони, нехорошо, что братва ждет.

 - Да мы в долг, — встрял другой, — через год вот тут будь, отдадим, зуб даю.

И тут я вытащил свой аргумент. Они сначала опешили.

— Да ты че быкуешь? — попер спьяну один из них, в «спортиках».

Выстрел — страус затрещал, завертелся.

Пуля летит в раззявленный поганый рот. Так, чтоб зубы в мозги вошли и из затылка вынесло.

Едва заметное движение пальцем — пивная банка опрокинулась, отлетела к стене.

Урод в джинсах плачет и катается от боли. Ему больно, ему ножку больно. А хотел сделать больно мне.

Хлопок, рука дергается от отдачи.

Из пролома во лбу хлещет, заливает лицо. Уже неживое, тело взмахивает руками и валится с колен на спину, остается в таком положении, и искромсанный пах кровит прямо в спущенные трусы.

— Неплохо стреляешь, молоток, — седоволосый дядечка за столом одобрительно прищурился, — стрелок прямо Ворошиловский.

Вошло несколько парней, в кожанках и пуховиках. Еще от дверей от них понесло водкой. Нарочито оглушительно хохотали над какой-то фигней, им одним ведомой.

— Все, малой, пострелял, вали теперь, — оттолкнул меня один, с приплюснутым переломанным носом.

Почему-то ублюдков и отморозков можно всегда узнать по плоским носам, толстым губищам или, напротив, ясным и чистым чертам наглого лица. Это такая красота у них — наглая, бабам очень нравится. Но на то они и телки, чтоб на подобных мразей вестись.

Я попытался пролепетать про то, что заплатил деньги…

— Да вали, блин, пока самого не пристрелили, — вырвали у меня пистолет и чуть не вывихнули пальцы. Другой дал подзатыльник.

Я с надеждой посмотрел на дядьку, но тот сделал вид, что ему пора поправлять мишени, и углубился внутрь своего тира.

И снова, как тогда, у подъезда, в животе разлилось холодное, ослабли ноги. Я повернулся и пошел к выходу. Компания уже не обращала на меня никакого внимания. Хохотали за спиной, матерились. Будто муху прогнали со стола и стали жрать. Я понимал, что теперь вернусь сюда не скоро, что буду бояться встречи с этими гопниками. И деньги только зря потратил. Теперь осталось на одну «Бомбибомку».

Я побрел через ледяной ветер, настроения не было никакого. Можно было еще наведаться в торговый центр, но после недавнего унижения удовольствие от созерцания его зеркальных витрин все равно отравлено.

А ведь у меня в руке был пистолет. Пусть не такой, как в представлениях о казни отморозков у подъезда, пусть не боевой, но ведь пистолет. Я бы мог оттолкнуть этого урода и выстрелить ему в глаз. Вот тогда бы посмотрел, кто сильнее. Будь на моем месте кто-то из этих гопников — наверняка постоял бы за себя, дал в морду, оттолкнул, выстрелил, драться начал… А я — просто пошел. Да еще подзатыльник получил, как малолетка. Они не видели во мне мужчину, я для них ведь и правда — только ребенок, которого можно просто прогнать, чтоб не мешал взрослым веселиться.

Я — трус.

Но что я мог сделать? Один и против пятерых пьяных бугаев. В момент смесили бы. Знай я карате какое-нибудь, вот тогда показал бы им. Но записаться в карате-клуб — деньги нужны, а у матери спрашивать их нечего и пытаться. Заранее знаю ответ:

— Нечего кулаки чесать, пойди-ка лучше делом займись. Матери помоги. Карате ему, шмарате. Троек-двоек нахватал и каратиться теперь собрался. Будешь потом ходить хулиганить, а мне за тебя отвечай. И ни стыда ни совести, ходит только и дерется со всеми подряд. И так мозгов нет, так последние отбивать будут. Иди вон, уроки учи. Что там по математике задали?

А что-то доказывать — бесполезно. Поговорить и все спокойно объяснить — это значит, рассказывать про свои унижения. Стыдно. Да и не поймет. Или еще чего доброго — в милицию заставит с ней вместе идти. Там менты будут надо мной смеяться: молодой мужик, а не может за себя постоять и с мамой по милициям ходит.

Или же запретит на улицу выходить после шести, чтоб опять куда не вляпался.

Даже не знаю, чего больше я желал в то воскресенье: купить видеомагнитофон или пистолет. А компьютер и вовсе лежал за гранью желаний в этой жизни.

Несмотря на окончательно испорченное настроение, в компьютерный отдел я все же заглянул. Там по-прежнему заманчиво белели гладкими боками системные блоки, загадочные миры существовали по ту сторону мониторов.

На одной машине как раз происходила какая-то игра. Но за клавиатурой никого не было, до меня дошло, что это что-то типа демонстрационного ролика. Я некоторое время с раскрытым ртом наблюдал, как герой — маленький человечек с ружьем — прыгает через злобные растения, прижимается к стенам, стреляет в трясущихся от хохота громадных монстров в доспехах.

До волчьего воя в душе захотелось переместиться туда, в тот голубой мир, существовать в нем, между светящихся строчек и значков, среди разноцветных деревьев и водопадов, агрессивных цветов и мультяшных монстров, где никто не обидит, где все не всерьез. Где в любой момент можно выключиться, а, если даже тебя и убьют, вернуться на последнее сохранение или перезапуститься заново. Там всегда есть шанс переиграть ситуацию, а то и просто выйти из игры, если станет совсем страшно. В конце концов, у героя в руках ружье, которым можно уравновесить шансы даже перед самым ужасным монстром.