Изменить стиль страницы

Нэповский быт обнаружил большую живучесть старого, чем это представлялось в годы наступления. Плакатная гидра капитализма показалась недавним мечтателям в своем будничном обличии, повсюду подымая тысячи новых голов и приводя кое-кого в отчаяние своим кажущимся бессмертием после тех ударов, которые были на нее обрушены. Долгое время наше литературоведение рассматривало все произведения тех лет, в которых звучала тревога за судьбу революционных завоеваний в условиях нэпа, как проявление паники перед новой сложной действительностью. Конечно, сетования некоторых авторов были попросту наивны, о чем говорил В. И. Ленин на XI съезде РКП (б).[16] Однако вряд ли можно распространять эту оценку на многие произведения, появившиеся позже, когда общественно-политическая обстановка существенно изменилась. Больше того, думается, что советская историческая наука, исследуя корни отрицательных явлений в жизни нашего общества, связанных с культом личности И. В. Сталина, сможет опереться и на некоторые свидетельства литературы двадцатых годов. Сложная обстановка того времени отражалась в литературе и искусстве в зависимости от мировоззрения, таланта и жизненного опыта художника; она сказывалась и в борьбе за те или иные художественные стили и формы. Последний вопрос пока еще мало изучен.

Несмотря на всю сложность вопроса, решение которого невозможно в рамках этой статьи, необходимо высказать несколько общих соображений о так называемом «левом» искусстве, существенных для понимания раннего творчества Заболоцкого. А. В. Луначарский писал, что «новейшие искания являются продуктами распада буржуазного мира, приведшего также к глубокому кризису сознание мелкой буржуазии»,[17] и действительно, в большинстве своем «левые» течения в искусстве возникли как своеобразное отражение социального пессимизма, бесперспективности. Жизнь трактовалась ими как трагический бесчеловечный кошмар, лишенный смысла и логики. Эстетике реализма противопоставлялась иная эстетика, ставящая под сомнение необходимость отражения мира в его непосредственно, чувственно воспринимаемых формах, «жизни в формах самой жизни». И вместе с тем тот же А. В. Луначарский, как и Г. В. Плеханов, еще более резко относившийся к безыдейному оригинальничанью мнимых новаторов, — в оценке целого ряда конкретных явлений искусства, связанного с «новейшими исканиями», выказывал тонкое понимание возможностей, заложенных в их творческих исканиях. Таковы, например, отзывы Плеханова об импрессионизме или Луначарского — о театре Мейерхольда.

Стоит задуматься над тем, почему отдали дань увлечению «левым» искусством многие из складывавшихся в двадцатые годы поэтов, писателей, композиторов, живописцев, в том числе Маяковский, Пастернак, Сергей Прокофьев, Пабло Пикассо. Ведь эти большие художники были искренни в своих экспериментах и в своей преданности революции, в желании служить своим творчеством народу.

Возникшее на закате буржуазной культуры «левое» искусство настойчиво объявляло себя провозвестником и предтечей социальной революции. «Странная ломка миров живописных была предтечею свободы, освобожденья от цепей», — писал Хлебников в стихотворении «Бурлюк». Смутно чувствуя, что в мир приходит что-то новое, невиданное, «левые» поэты и художники пытались предугадать его черты. Прошлое человечества было скомпрометировано, и это давало, казалось, основание для наивных предположений, что буквально все, с ним связанное, надо отбросить и сжечь, как грязное белье, кишащее микробами и паразитами. История так убыстрила свое течение, ввела столько нового в различные области человеческого существования, что казалось совершенно невозможным обойтись уже канонизированными формами художественного языка. Искусство хочет шагать в ногу с веком. Разительная новизна формы и содержания стихов Маяковского, музыки Прокофьева была неоспорима.

Однако уже к середине двадцатых годов даже самые благожелательно настроенные к «левому» искусству критики стали отмечать признаки его кризиса.

Народ видел в искусстве орудие познания новой действительности, орудие самопознания. Подчас это отражалось в наивной форме, но по существу это диктовалось огромным уважением к искусству, в особенности к литературе, всегда бывшей для читателя наставником и учителем.

Шумные декларации о создании нового искусства на основе отказа от художественных традиций не получили опоры в практике «левых» течений. Формальные эксперименты разного рода представляли интерес лишь для узкого круга рафинированных «знатоков». Некоторых художников постигла та же трагедия, что и Френхофера («Неведомый шедевр» Бальзака), на чьей картине, бывшей результатом долголетнего труда, потрясенные зрители увидели рядом с изумительно живописным куском «хаос красок, тонов, неопределенных оттенков, образующих некую бесформенную туманность». Стремление приверженцев традиционных поэтических и художественных форм опереться на инерцию читательского мышления, зрительского восприятия вызывало у «левых» протест, доходивший до игнорирования критерия доступности искусства вообще. При этом сохранялись и даже канонизировались приемы, прежде рассчитанные на эпатирование буржуазии и совершенно неуместные по отношению к новым читателям и зрителям.

Наиболее талантливые сторонники «левого» искусства с тревогой ощущали, что им нет отзвука.

И с ужасом
Я понял, что я никем не видим:
Что нужно сеять очи,
Что должен сеятель очей идти!

(В. Хлебников. «Одинокий лицедей»)

Творчество самого В. Хлебникова — ярчайший пример внутренней противоречивости «левого» искусства. Неутомимая работа поэта над словом, несмотря на лингвистическое чутье и талант, сплошь и рядом оказывалась бесплодным экспериментаторством, в котором не было никакой реальной потребности. С наивностью средневекового алхимика Хлебников искал своего рода «философский камень», могущий дать необычайные результаты, — то пытался вывести математические «законы времени», определяющие исторические события, то усматривал в буквах символическое значение и собирался на этой основе создать новый язык. Современник пишет о глазах В. Хлебникова: «… какая-то бесперспективная глубина была в их жемчужно-серой оболочке, со зрачком, казалось неспособным устанавливаться на близлежащие предметы».[18] И все, что у В. Хлебникова доступно более или менее широкому кругу читателей, обязано своим возникновением тому, что его «зрачок» все-таки останавливался на каких-то «близлежащих» предметах и событиях и, пусть при помощи причудливых ассоциаций, передавал их реальные очертания. Тогда его талант вырывался из круга сомнамбулического созерцания языковых соответствий, начинал работать не вхолостую, и рождались интересные стихи о войне, революции, голоде в Поволжье, нэпе — яркие и в основе своей реалистические.

Однако подражатели В. Хлебникова, в том числе и «обереуты», часто избирали себе за образец как раз его «заумные» стихи. И даже пытались превзойти своего учителя:

верьте верьте
ватошной смерти
верьте папским парусам
дни и ночи
холод пастбищ
голос шашек
птичий срам
ходит в гости тьма коленей
летний штык тягучий ад
гром гляди каспийский пашет
хоры резвые
посмешищ
небо грозное кидает
взоры птичьи на Кронштадт

(А. Введенский)

Н. Заболоцкий никогда не доходил до столь демонстративного разрушения поэзии, хотя тоже позволял себе алогизм и эксцентричность образа. Восприятие многих его ранних стихов затруднено мудреными, намеренно ошарашивающими читателя уподоблениями, неожиданно выбранными ракурсами. Такие стихи, как «Футбол» или «Офорт», напоминают загадочные картинки.

вернуться

16

Там же, т. 45, стр. 88.

вернуться

17

А. В. Луначарский. О театре и драматургии, т. 1. М., 1959, стр. 222.

вернуться

18

Бенедикт Лившиц. Полутораглазый стрелец. Л., 1933, стр. 134.