До поры до времени подобные отклики и оценки современного литературного процесса не выходили за рамки частной переписки Саши Черного, либо, облеченные в стихотворную форму, пополняли цикл «Авгиевы конюшни». Как литературный критик Саша Черный проявился в основном в эмиграции. Хотя основополагающие принципы и требования, предъявляемые им к собратьям по перу, определились много раньше, еще до революции. Ничего общего они не имеют с обывательским улюлюканьем толпы, которым извечно встречается все новое, необычное. Претензии Саши Черного лежат скорее в нравственной сфере, нежели эстетической, они основаны на традициях классики и заповедях гуманистической морали человечества. Их, в конечном счете, можно свести к пастернаковскому высказыванию: «Неумение найти и сказать правду — недостаток, которого никаким умением говорить неправду не покрыть». Каждой своей рецензии Саша Черный придавал значение некоей общественной функции, долженствующей воздать добру и злу по справедливости. Он и здесь оставался прежде всего поэтом. Среди литавров дружеских рецензий его отзывы звучали явным диссонансом, отличаясь категоричностью и максималистской неуступчивостью:
Отрицание либо утверждение. Без полутонов. С безоглядной решимостью «рыцаря без страха и упрека», бросавшегося в бой на мельницы, Саша Черный оружием сарказма пытался бороться со снобизмом и «скверной игрой в литературу для посвященных». На его рыцарском щите впору начертать в качестве девиза слова Фауста: «Лишь тот достоин жизни и свободы, кто каждый день за них идет на бой».
В своей ригористически проповеднической позиции Саша Черный смыкается с Буниным, публично высказавшим свои антимодернистские взгляды в знаменитой речи 1913 года: «Исчезли драгоценнейшие черты русской литературы: глубина, серьезность, простота, непосредственность, благородство, прямота, и морем разлилась вульгарность, надуманность, лукавство, хвастовство, фатовство, дурной тон, напыщенный и неизменно фальшивый».
Из этого вовсе не следует, что критические мнения Саши Черного во всем справедливы. Конечно нет. Они излишне категоричны, субъективны, пристрастны. Понятно, что таких писателей, как А. Ремизов, В. Нарбут, В. Брюсов, надо рассматривать всесторонне, как сложные неоднозначные явления. Но и Сашу Черного не следует винить в субъективности. Для него нынешние столпы «Серебряного века» были отнюдь не светочами и корифеями, оставившими свои портреты для украшения стен и поклонения, а живыми людьми, враждующими между собой, способными на эпатажные выходки и саморекламу, и т. п.
Были у Саши Черного высказывания и совершенно иного склада — когда писал он о тех, кто люб, кто по душе ему, — о Бунине, Куприне, Ахматовой, Тэффи… Безвременная кончина (Аверченко, Потемкин) заставляла забыть былые разногласия с коллегами по «Сатирикону» и воссоздать в слове привлекательные, самобытные, подкупающие душевной щедростью и юмором образы певцов «русской герани». Как-то Саша Черный обмолвился: «Про дурное-то слов много найдешь, а поди-ка опиши хрусталь…» Поразительно, но, вопреки собственному утверждению, Саша Черный находит какие-то незатертые, на диво простые и чудесные слова и речения, исполненные лада и ясности, будто и не принадлежащие желчному сатирику и иронисту. На этих легких и светлых страницах слышен наконец-то подлинный голос Саши Черного, почти свободный от пересмешничества, боли и обиды.
…Финал. Занавес закрывается. Как и подобает по окончании представления, главный герой выводит из-за кулис целую вереницу действующих лиц — актеров, еще не разоблачившихся, не снявших грима. Помимо Саши Черного, это и Иван Чижик, и Сам-по-себе, и Буль-буль, и Turdus, и т. д. и т. п. — пестрый театр масок, театр одного актера. Вызывают автора, но безуспешно. «Он, — как сказано в одной из мемуарных статей, посвященных Саше Черному, — был скромен и стоял с потупленными глазами в зале, на сцену не вышел».
Тем временем вернемся к блистательному началу, к самому подножью века, когда так упоителен, так заманчиво и обманчиво весел был маскарад, затеянный на литературном Олимпе. Сейчас возрос интерес к этому феноменальному явлению. Правда, внимание исследователей сосредоточено преимущественно на верхних этажах Парнаса — на эзотерических сообществах, на посетителях элитарно-богемных «башен» и подвальчиков. Однако и в самом низу иерархической лестницы карнавальные игрища шли вовсю. Быть может, даже более самозабвенно, разгульно и дразняще-дерзко, тем самым как бы подтверждая древнюю евангельскую истину: «Дух дышит, где хочет».
«Пленный дух» Саши Черного, наделенный в высшей степени рефлексией, способностью к импровизации и перевоплощению, жаждал освобождения. Так вышло, что его личные мировоззренческие и художественные искания совпали с велениями и соблазнами века. К тому же мир смеховой культуры предоставлял большие возможности для самораскрытия, поисков себя, своего «я», что в конечном счете, можно утверждать, завершилось освобождением духа в пленительной и самобытной органичности «Солдатских сказок».
Сатира в прозе, возможно, занимает не главное место в творчестве поэта, выполняя функцию своего рода экспериментальной лаборатории. Но именно в этих «улыбках и гримасах», в пестрой смене масок и личин нагляднее видна закономерность пути Саши Черного, удивительная цельность всего им написанного. Театр масок можно обнаружить и в его стихах, и в беллетристических произведениях, а в сочинениях, обращенных к маленькому читателю, тем более. Впрочем, это отдельная тема.
Анатолий Иванов
САТИРА В ПРОЗЕ (1904–1917)
ДНЕВНИК РЕЗОНЕРА*
I
«Скучно жить на свете, господа!» — говорил Николай Васильевич Гоголь.
Думаю, если бы великому юмористу пришлось жить в Житомире — ему бы к этим словам нечего было бы прибавить.
Может быть, Житомир здесь и ни при чем — ибо все наши провинциальные города, как почтовые марки, схожи между собой…
Но когда долго проживешь на одном месте и приглядишься к однообразной и несложной обывательской жизни, то свой «родной город» поневоле покажется особенно неприглядным и… «замурзанным»…
Со стороны, конечно, — «все обстоит благополучно»…
Чего у нас только нет! — два театра служат искусствам (а один из них и чему хотите рад служить), библиотеки поддерживают в юношестве память о Григоровиче и Данилевском, электрические фонари остерегают прохожих от опасности разбить голову о свои столбы, «наш городской трамвай», не торопясь, курсирует по улицам… Картина!..
Но, увы! Театры не делают сборов (даже «дивы» оперетки жалуются: «В Житомире не разживешься!»), трамваи возят по два, по три пассажира — не больше, боясь, вероятно, надорваться; у библиотекарей, при виде нового абонента, на лице немой вопрос: «Какая его нелегкая сюда занесла?» — а наши всевозможные общества влачат самое убогое существование, и все страдают «бледной немочью» от плохого питания.
Житомирец на карман туг — и дальше платонического сочувствия редко идет.
Пошленькая, прикладная мудрость всегда выручит: всем, мол, не поможешь, а паллиативы (любят у нас это слово) не должны иметь место в здравомыслящем обществе.
Что, мол, за помощь?
Как в народной песне: «Хвост вытащит — нос увязнет».
Ах, господа, «благоразумники»!
Вам бы широкой инициативы, больших средств — то-то бы вы себя показали… И красивых бы слов наговорили всласть, и другим бы дали поговорить…
Только чтобы на готовенькое, — чтобы и дело было налажено, — и деньги наши при нас остались…
Видали вы когда-нибудь, как два житомирца встречаются на улице? — Презабавно!