Изменить стиль страницы

VIII

По каким-то неуловимым признакам Любка почувствовал, что наступает вечер. В камере стало тише, и в этой тишине еще явственнее была слышна перекличка двух подельников, видимо, взятых за изнасилование.

— Ванька, а, Ванька!

— Ну чего тебе?

— Ты кажи — не ебал!

— Нет, ебал, ебал!

Эхо последнего слова гулко отдавалось, отражаясь о стены внутреннего двора, и Любке слышалось:

— Бал, бал, бал!

Прошла вечерняя поверка, раздали очередную баланду и кусок провонявшей селедки, которую Любка бросил в парашу. Откинулась кормушка и послышалась команда:

— Отбой!

Камерный верховод, сидевший на верхних нарах, небрежно бросил в кормушку:

— Начальничек, свет бы притушил, а то спать охота!

Одна из зарешеченных ламп погасла и опасные тени сгустились в углах камеры, и совсем темно стало под верхними нарами. Оттуда слышались шепот и смешки — зэки травили анекдоты. Любка и сам не заметил как, задремал. Проснулся он от чьей-то тени, упавшей ему на лицо. Он открыл глаза и увидел над собой стоящего верховода с верхних нар, а за ним из полутьмы выгладывали лица еще трех или четырех наголо обритых парней, которых Любка не видел днем.

— Ну ты, пидерас, полезай под нары, — сказал верховод, указывая на щель под нижними нарами и расстегивая мотню.

Любка, оцепенев, продолжал сидеть.

— Ну не кобенись, дура — все равно ебать всем хором будем, — проговорил парень из-за спины верховода.

И Любка увидел тонкое как шило лезвие ножа, блеснувшее в руке говорившего. Медленно, на четвереньках Любка пополз к нарам. И вдруг он почувствовал, какой-то щемящий холодок где-то в груди. Лицо его покраснело, и все тело облилось холодным липким потом, и внезапно для самого себя Любка вскочил на ноги, прыгнул к стоявшей около стола железной табуретке и, схватив ее, стал вслепую крушить бросившихся врассыпную бритоголовых парней. Опомнился он только, увидев залитое кровью лицо верховода, и почувствовав, что кто-то пытается разжать его закостеневший кулак, обхвативший круглую ножку тяжелой табуретки.

— Ты что, бешеный, что ли? — мент увел Любку из проклятой камеры № 4.

— Посиди пока здесь, — и он запихнул Любку в маленькую одиночку, где на полу валялось кем-то оставленное грязное одеяло и во всю стенку черной краской было намалевано: «Нинка — я ушел на этап!» — ниже подпись: «Николай».

У Любки стучали зубы и мучительно хотелось пить, но как попросить, он не знал. Нерешительно подойдя к двери, он робко постучал в кормушку. Она довольно быстро отворилась и недовольное бледно-синее от недосыпа или перепоя лицо мента заглянуло в нее.

— Ты чего? Пачек захотел? Чего барабанишь ночью?

— Пить я, дяденька, хочу!

— Я тебе не дяденька, а гражданин начальник!

— Пить, умираю хочу, — шептал Любка, уставившись в подозрительные глаза мента.

— Ишь ты, нервный какой. Сначала чуть до смерти пятерых не зашиб, а теперь пить просит!

— Так они же меня…

— Знаю, знаю, а на что пидоры в тюрьме, как не для ебли под нарами. Первый раз такого бешеного встречаю. А то другие так сами под нары лезут от ножа подальше.

— Так тесно же там, а я тесноты до смерти боюсь.

— Ха-хах-аах-ххаа! Ну учудил! Ты думал, что и они с тобой туда полезут?!

— А как же?

— Так там в нарах между досками щели в руку толщиной. Пидор, он на спине под нарами лежит, а они ему в рот по очереди спускают!

— Ааааа…

— Вот тебе и ааа, а в общем ты правильно это сделал, в следующий раз приставать на этапах к тебе поостерегутся. Слава-то о таких делах быстро по зонам бежит. Тебя как звать?

— Любка. — Подумав, сказал: — Вообще-то Петром, а правильное имя — Любка.

— Ну ладно, Любка, принесу тебе воды, хоть и не положено ночью.

Через минуту Любка с наслаждением глотал ледяную воду.

— Заутро на этап пойдешь.

— А куда?

— Кто его знает, скорее всего на Беломор-канал. Я вот что скажу тебе, Петька-Любка, ты как в зону придешь, свою натуру пидорную не скрывай. Не поможет, все равно узнают. Ты старайся правильного пацана найти, лучше из вора. Он тебе и защита и ебарь в законе. Тут уж никто против правила не попрет. А то зэки — народ жестокий — заебут! Ты ведь молодой, да смазливый, а женщины в зонах хоть и есть, да не про зэчную честь. Их больше начальство пользует.

Кормушка закрылась, и первый доброжелательный советчик в Любкиной тюремной жизни потопал куда-то по коридору.

А утром, действительно, взяли Любку на этап. На этот раз воронок не был так набит, и поездка была довольно быстрой — только 5-10 минут. Выкатившись из воронка, Любка с содроганием увидел верховода и четверых его помощников, наскоро перевязанных и в пластырях. Под глазами у верхового были черные полукружья. «Точно очки нарисованные», — подумал Любка. Компания мрачно смотрела на Любку, но приближаться не пыталась. Через пустые платформы менты повели колонну к поезду, запрятанному где-то меж товарняка. Было очень рано — Любка увидел на больших станционных часах — полпятого. Но у самого столыпинского порожняка произошла заминка: колонна наткнулась на толпу баб, одетых по-деревенскому, в платках, в тугих в талию бархатных жакетках. Они молча стояли со свечками в руках и крестили проходящих опустивших головы и прятавших лица зэков.

— Спаси тебя Господи! — услышал Любка и увидел бледные старческие глаза, окруженные вязью мелких морщин. И так защемило его сердце, что даже слезы подступили к горлу. Деревня, сгинувшие братья и сестры, бабка — словно все они стояли и провожали Любку в далекий безвозвратный путь…

Почти до самого горизонта земля была перепахана и пересечена узкими канавами и змеилась дощатыми дорожками. Муравьиное море людей сновало с тачками по этим дорожкам, таща, волоча, пихая песок, камни, выкорчеванные пни. В осеннем влажном воздухе стоял нескончаемый мерный гул человечьих голосов, скрип примитивных лебедок и мерное уханье паровой «бабы». По узким террасам, нависшим над дном будущего канала, катились одна за другой тачки, толкаемые зэками. Именно здесь и предстояло Любке отбывать срок…

IX

Влажный воздух барака был полон человеческих запахов. Они были резкими и удушливыми, они были чуть заметными и даже терпимыми, очень редко они были приятными, но для Любки все они сливались в единое устрашающее целое, словно большое, опасное и незнакомое животное дышало ему в лицо, ожидая его неверного движения. Любкино место на нарах в бараке было у самого входа, у хлопающей двери. Он быстро привык к грязному тюфяку, к отсутствию белья, к ночным вскрикам и храпу, но запахи грязных, неделями не мытых тел убивали его.

— Ты, Петр, как ты есть пидорас, с нами за стол не садись, бери свою порцию и приварок и отваливай, — сказал ему в первый же день бригадир.

И Любка замкнулся в своем одиночестве. Тачка с песком была неимоверно тяжелой Она все время норовила перевернуться, да еще и утащить за собой отощавшего за полгода лагерной жизни Любку. Каждую тачку Любка должен был провезти примерно метров четыреста и перед самым концом настила предъявить ее ОТК — контролеру, спокойному широкоскулому татарину, черкавшему что-то в своих бумажках. Для Любки этот парень был почти неодушевленным предметом, некоей машиной, поставленной надзирать за ним, машиной без чувств и реакций. С момента появления Любки в зоне контролер Рахим только раз снизошел до разговора с ним. В полутемной, грязноватой бане Рахим протянул сжавшемуся в недобром предчувствии Любке мочалку и коротко приказал:

— Потри спину!

Что Любка и выполнил, старательно и сноровисто. Через несколько дней бригадир вызвал Любку после работы в красный уголок.

— Ты, — сказал он, заминаясь и ища поддержки у всей бригадной братвы, собравшейся в сырой, прокуренной комнате, — Петр, т. е. Любовь, должен подтянуться, а то мы из-за тебя уже третий месяц приварок не получаем. Вчерась ты пять тачек не додал, а третьего дня десять за тобой. Что ж мы, что ли должны пупок надрывать, а потом с голодухи дохнуть?!