Изменить стиль страницы

IV ИЗ ЦИКЛА «ПАМЯТИ ДЕРЖАВИНА»

18

От благодарности и страха
совсем свихнулася душа,
над этим драгоценным прахом
не двигаясь и не дыша.
Над драгоценным этим миром,
над рухлядью и торжеством,
над этим мирозданьем сирым
дрожу, как старый скопидом.
Гарантий нет. Брюллов свидетель.
В любой момент погаснет свет,
порвутся радужные сети,
прервется шествие планет.
Пока еще сей шарик нежный
лежит за пазухой Христа,
но эти ризы рвет прилежно
и жадно делит сволота.
В любой момент задует ветер
сию дрожащую свечу,
сияние вишневых веток,
и яблоню, и алычу,
протуберанцев свистопляску,
совокупления поток,
и у Гогушиных в терраске
погаснет слабый огонек!
Погаснет мозг. Погаснут очи.
Погаснет явский «Беломор».
Блистание полярной ночи
и луга Бежина костер.
Покамест полон мир лучами
и неустойчивым теплом,
прикрой ладошкой это пламя,
согрей дыханьем этот дом!
Не отклоняйся, стой прямее,
а то нарушится баланс,
и хрустнет под ногой твоею
сей Божий мир, сей тонкий наст,
а то нарушишь равновесье
и рухнет в бездны дивный шар!
Держись, душа, гремучей смесью
блаженств и ужасов дыша.

Август 1993

19

Саше Бродскому

Да нет же! Со страхом, с упреком
Гляжу я на кухне в окно.
Там где-то, на юго-востоке
стреляют, как будто в кино.
Ползет БТР по ущелью,
но не уползет далеко.
Я склонен к любви и веселью.
Я трус. Мне понять нелегко,
что в этом мозгу пламенеет?
Кем этот пацан одержим?
Язык мой веселый немеет.
Клубится Отечества дым.
И едкими полон слезами
мой взгляд. Не видать ни хрена.
Лишь страшное красное знамя
ползет из фрейдистского сна.
И пошлость в обнимку со зверством
за Правую Веру встает,
и рвется из пасти разверстой
волшебное слово – «Народ!»
Как я ненавижу народы!
Я странной любовью люблю
прохожих, и небо, и воды,
язык, на котором корплю.
Тошнит от народов и наций,
племен и цветастых знамен!
Сойдутся и ну разбираться,
кем именно Крым покорен!
Семиты, хамиты, арийцы —
замучишься перечислять!
Куда ж человечику скрыться,
чтоб ваше мурло не видать?
Народы, и расы, и классы
страшны и противны на вид,
трудящихся мерзкие массы,
ухмылка заплывших элит.
Но странною этой любовью
люблю я вот этих людей,
вот эту вот бедную кровлю
вот в этой России моей.
Отдельные лица с глазами,
отдельный с березой пейзаж
красивы и сами с усами!
Бог мой, а не ваш и не наш!
Я чайник поставлю на плитку,
задерну на кухне окно.
Меня окружают пожитки,
любимые мною давно —
и книжки, и кружки, и ложки,
и плюшевый мишка жены.
Авось проживем понемножку.
И вправду – кому мы нужны?
В Коньково-то вроде спокойно.
Вот только орут по ночам.
Стихи про гражданские войны
себе сочиняю я сам.
Я – трус. Но куда же я денусь.
Торчу тут, взирая на страх…
Тяжелый и теплый младенец
притих у меня на руках.

1993

20

Наш лозунг – «А вы мне не тыкайте!»
«А ты мне не вякай!» – в ответ.
Часы и столетия тикают,
консенсуса нету как нет.
Фиксатый с похмелья кобенится.
Очкастый потеет и ждет.
Один никуда тут не денется,
другой ни хрена не поймет.
В трамвае, в подсобке, в парламенте
все тот же пустой диалог.
Глядишь – кто-то юный и пламенный
затеплил бикфордов шнурок.
Беги, огонечек, потрескивай,
плутай по подвалам, кружи…
Кому-то действительность мерзкая,
но мне-то – сестра моя жизнь!
Да тычьте вы, если вам тычется!
Но дайте мне вякнуть разок —
по-моему, меж половицами
голубенький вьется дымок.

Июль 1993

21

Чайник кипит. Телик гудит.
Так незаметно и жизнь пролетит.
Жизнь пролетит, и приблизится то,
что атеист называет Ничто,
что Баратынский не хочет назвать
дочерью тьмы – ибо кто тогда мать?
Выкипит чайник. Окислится медь.
Дымом взовьется бетонная твердь.
Дымом развеются стол и кровать,
эти обои и эта тетрадь.
Так что покуда чаевничай, друг…
Время подумать, да все недосуг.
Время подумать уже о душе,
а о другом поздновато уже.
Думать, лежать в темноте. Вспоминать.
Только не врать. Если б только не врать.
Вспомнить, как пахла в серванте халва,
и подобрать для серванта слова.
Вспомнить, как дедушка голову брил.
Он на ремне свою бритву точил.
С этим ремнем по общаге ночной
шел я, качаясь. И вспомнить, какой
цвет, и какая фактура, и как
солнце, садясь, освещало чердак…
Чайник кипел. Примус гудел.
Толик Шмелев мастерил самострел.