***
«Как прекрасен мир, — майский жук шелестит, — пойми!»
У каждого — ангел-хранитель.
Младенцы смирно лежат в капусте.
Отчего же я так подавлен, ma belle amie?
Отчего я так безобразно грустен?
У меня мигрень, у тебя мигрень.
На дворе отпахла развесистая сирень,
пожелтевший том Александра Грина
у постели. Умыться, вздохнуть, а за —
тем стопарик водки, прикрыв глаза,
закусить таблеткою аспирина,
отложить дела, выйти в парк, где листва
молодая кленовая — что страницы
Книги Царств. Ты еще жива?
Жив и я, но уже пора суетиться,
собираться, завешивать шелком пролом в окне.
В этот век, глухой и ветхозаветный,
слишком трудно таиться и пробуждаться, не
предаваясь печали и ненависти, мой светлый.
Где же маяк, переносной мой огонь в тумане?
Длинноволосый бродяга, покачиваясь на ходу,
мыча в честь весны, ухмыляясь, повторяет то «ом мани
падме кум», то, если не ошибаюсь, «dum
spiro — spero». Закашлялся, губы вытер.
Подозвал пугливую белку, скосил осторожный взгляд.
Узнаешь на нем траченный молью свитер,
который я выбросил года четыре тому назад?
Это он днем куражится, а по ночам «уснуть бы»
повторяет, скорчившись на скамейке, смешон и дик.
Это я раньше, завидовал, и, примеряя чужие судьбы,
огорчался до слез, а теперь привык,
и, на ветру прикуривая, закрывая ладонью пламя
одноразовой зажигалки, вижу, что истинам несть числа.
Вот и все открытие — за неладами, долгами, делами.
Да и что дела мои, радость, — табак, никотин, смола.

29 января 2001 года

При жизни мы встречались редко. Я
был слишком горд, чтоб ударяться в поиск
контактов с мэтром. Музыку кроя
на свой манер, не слишком беспокоясь
о будущем, к испарине труда
и водки привыкая, в тайны слога
российского вгрызаясь, навсегда
я избежал попытки диалога,
в котором надлежало бы изречь
друг другу нечто главное, по типу
Державина и Пушкина, извлечь
орех из скорлупы, сдружиться, либо
поссориться. Но — комплексы, к чинам
почтение, боязнь житейских просьб и
презренной прозы. Нет, при встрече нам
разговориться вряд ли удалось бы.
……………………
Стоит зима, квадратный корень из
любви к небытию, присущей всякой
живущей твари, ослепительный эскиз
беды. Он замолчал, и, кажется, заплакал,
Бог дал, добавил тихо, Бог и взял,
и сгорбился в отчаянье невольном,
во всяком случае, поднес к глазам
платок, застиранный, как небо над Стокгольмом.
***
Блеск нейлоновой лески, неловкий крючок, костры
на обрыве. После глотка из железной фляги
понимаешь, как хороши созвездия, как остры
молодые лучи. Ползут по листу бумаги,
остроумно свернутому в ленту Мёбиуса, пчела
и глухой муравей, шевеля антеннами, то и дело
поднимаясь на задние лапы. Как там — насквозь прошла,
но жизненно важных органов не задела.
Рыболов, я уже не пишу по ночам многословных од.
Годы — такая штука. Одни ушли, а другие не наступили.
Так гроссмейстер, отдав мне право на первый ход,
Разгромил меня, как младенца, задолго до миттельшпиля.
Серебрятся во тьме берега воспаленных рек. Нельзя
в свете месяца отличить ладью от ферзя,
разве что наощупь. Дрожащим ольховым дымом
из-под ног уплывает земля во мраке непобедимом.
Расстегай под водку, навар от тройной ухи —
это всё отсутствует в области темной, древней,
где апостол взвешивает подвиги и грехи
много ревностней, чем в мировой деревне,
где грифон возлегает с единорогом, там,
где виляет, пуча глаза, душа по небесным вершам.
Мало что изменилось, далекий мой ибн-Натан,
с той поры, как ты считаешь меня умершим.
***
Св. Кековой
Век безлюдный, ржавый, пьяный,
с сердцем, стиснутым внутри.
Подари мне куб стеклянный,
шар свинцовый подари —
От Гомера до Абая,
от пчелы до мотылька,
словно чашка голубая
жизнь горючая хрупка,
и за снежным разговором
рвутся в дальние края
черный голубь, белый ворон,
светлый пепел бытия…
***
Стыдно сказать, но в последнее время я сущим сухим листом
ощущаю себя, тем сильнее, что мало-помалу ясно —
осыпается всякий сезонный праздник, в том
числе и победный салют небывалой частной
жизни, выдыхается, словно яблочный самогон
в чайном блюдце с каемкой, ее голубая влага,
и шуршит в темноте оберточная бумага
на подарке недорогом
По словам жены, я в ночи скрежещу зубами и, огрызаясь
на угрозы хозяев небесных, сумрачным их рабам
рассылаю в подарок сны о том, как мохнатый заяц
крепкой лапкой бьет в игрушечный барабан.
Дети мои, право слово, это проблема. Запас мой
(чувств и мыслей) оскудел, а пополнять его стало опасно. Ох.
По утрам, как отец покойный, я страдаю не то что астмой,
но застарелым кашлем курильщика. Вдох
вслед за выдохом все труднее. Подходит к штанге
спившийся легковес, подымает ее, роняет, всхлипнул, ушел, затих.
Так и я, дорогие мои, страшусь, что беспощадный ангел
изблюет меня, морщась, из уст своих.
Крепкое нынче пивко. И зима необычно сурова.
Вот персонаж мой любимый, бомж без денег и крова,
Раздобыл где-то баян, научиться играть сумел.
В переходе подземном поет, собирает монетки на опохмел
Мимо него бредет человечество, нация без отечества,
А над ним Христос, а под ним — могилы до самого центра земли.
Сердце еще колотится, ландышем горьким лечится,
В кепке мелочь с орлом ощипанным, полтинники да рубли.
Prосul este, profani. В смысле — прочь, посторонние.
Как для камня нет бороны, так для гибели нет иронии
(всю-то ночь радела, гасила в прихожей свет),
но для музыки нет предела, и смерти нет