После таких уроков она считает наставления Пауля столь же излишними, как и добрые советы соседки, у которой спустя несколько часов примеряет свое праздничное платье.

— Главное — это улыбаться, быть непринужденной, — говорит бывшая актриса, покончив со своими ежедневными жалобами на прислуг. — Избегайте политических разговоров, смейтесь, когда шутят, все равно — понимаете вы шутку или нет. При длинных рассказах изображайте внимание и время от времени вставляйте «гм», чтобы показать свой интерес. Если спросят о профессии, не говорите: «Домохозяйка», а скажите: «Животноводка». В этом никто ничего не понимает, и потому это производит впечатление. Животноводка, улыбаться и, кроме того, декольте: это всегда действует на мужчин, и ваш муж будет доволен.

6

— Шотландец Маклейн потерял вкус к курению трубки: если он курит собственный табак, ему жаль своих денег, а если чужой, она не раскуривается — потому что он слишком туго набивает ее.

Каждый, кто приходит, сперва должен выслушать от Либшера новейшие анекдоты. Они нужны профессору для лекций, и он испытывает их на гостях, на всех. Также и на Тео Овербеке, хотя знает, что тот не годится для роли подопытного. Всегда кажется, будто он улыбается, лишь чтобы не обидеть рассказчика. Но Либшер никого не может избавить от этого, так как гостей он принимает редко, а лекций читает много и считает делом чести не повторяться.

Если верить психологам, что в каждом человеке заложено совершенство, то всякая специализация означает ограничение имеющихся возможностей, всякое приспособление к реальности — принуждение и топтание на месте. Теоретически, если позволяют общественные условия, любой человек вправе решить, какие задатки развивать, каким дать заглохнуть. На практике же это редко бывает, поскольку приспосабливаться надо не только к обстоятельствам, но и к своему слишком рано определившемуся «я». И если уж редко удается делать, что хочешь, то еще реже удается хотеть, чего хочешь.

Тео и Либшер начали в одно и то же время в одном и том же университете изучать одни и те же предметы и при одних и тех же условиях вступили на научное поприще, но, сами не зная почему, достигли очень разных результатов. Либшер стал лучшим, чем Тео, преподавателем, Тео — лучшим, чем Либшер, ученым. Один чувствует себя популяризатором, другой — исследователем. Один добивается ясности, другой — истины. Объединенные в одном человеке, они явили бы идеал профессора, каждый порознь — фрагмент.

Покуда они находились на одной иерархической ступени, они без всякой неприязни друг к другу понимали, что недостатки одного порой были достоинством другого, и оба старались, насколько возможно, дополнить друг друга. Тем не менее дружба не совсем удавалась.

Хотя утверждают, будто наиболее критически настроенный друг — самый лучший, он все же и самый утомительный, и об это часто спотыкается дружба, во всяком случае так было с их дружбой. Чем старше человек становится, тем больше он привыкает к самому себе. Сильные стороны кажутся ему усилившимися, а недостатки перестают ужасать. Он научается определять, что он умеет и что ему не дано, и, даже признавая достоинства другого, все же старается отделиться от него и ищет себе друзей, чьи характер и знания — не постоянный упрек, а утверждение. Тогда не приходится все время защищать свое мнение о вещах и людях, растолковывать мысли, описывать чувства. Все понятно с полуслова или вовсе без слов. Излишни оборонительные маневры, меры предосторожности, обтекаемые формулы и изнурительные атаки. Высвобождается время для смакования диалога, для орнаментации, игры ума. Исчезает боязнь поражения или провала, и укрепляются прежде всего собственные позиции.

Такую гармоническую, или почти гармоническую, дружбу Тео завел с Краутвурстом, профессор же Либшер — ни с кем. Ему было бы нетрудно иметь друзей, но сам он другом не может быть. У него нет для этого необходимой доброжелательности, способности радоваться испытываемой к кому-то симпатии. Он предпочитает общаться с людьми, которых может себе подчинить. Даже любви к своей специальности он не отдается. Это полезно его карьере. Ведь общество, которое его призвало и оплачивает, состоит в конце концов не из одних литературоведов, оно шире, и эта наука, как и всякая другая, для него лишь средство для достижения цели, цель же — мощь, расцвет, прогресс. И организовать в этом духе науку, руководить ею, учить — с такой задачей Либшер, конечно, лучше справится, чем Овербек, человек влюбленной сосредоточенности.

Пропасть между ними, естественно, углубилась, когда к различию их характеров прибавилось различие в субординации. Причины этого крылись едва ли в Тео, а скорее всего вовсе не в нем, обойденном, разочарованном, который, правда, если грубо разделить ассистентов на две группы, на подпевал и критиков, принадлежит к последним, но профессора Либшера он, чтобы не прослыть завистником, от критики оберегал. Однако чем меньше он атаковал его, тем больше тот чувствовал себя атакованным. Поскольку Либшер знает, что сам он на месте Тео повел бы себя враждебно, ему кажется, что Тео враждебен к нему, и он защищается, подчеркивая неравенство их положения сильнее, чем нужно. Это делает их отношения все более гладкими, ровными и безличными. Философская холодность на лице Либшера сгущается в холод власти. Его прежний товарищеский холодок застывает в лед формальной вежливости.

— Извини, пожалуйста, но я тебя не понимаю.

Либшер отучил себя высказывать суждения, которые теперь называет опрометчивыми. Он научился не доверять себе. Он стал мудрее — несамостоятельнее, может сказать тот, кто несогласен с его объяснением, что с ростом влияния возрастает ответственность за суждения и потому лучше подождать (например, завтрашней утренней газеты), чем выпалить мнение, которое потом придется изменить.

В данном случае ждать, конечно, невозможно, да и не нужно. И если он просит Тео повторить, то только для того, чтобы заставить его дать ясную формулировку. Ибо хотя в скромную кооперативную квартиру Либшера Тео пришел вроде бы как частное лицо, на самом деле это совсем не так. И это дает ему, Либшеру, право требовать настолько четко сформулированного вывода, чтобы в случае необходимости его можно было запротоколировать.

Потому либшеровское «Я тебя не понимаю» — вполне допустимая и необходимая для него уловка, с другой же стороны — это чистая правда. Он действительно не понимает, чего от него ждет Тео. Хотя он и понимает, что говорит Тео, но не понимает, зачем тот говорит это, — говорит ему, от кого может ждать лишь таких ответов, какие и сам себе мог бы дать.

— Мне нужен твой совет, — так Тео начал, но как будет выглядеть этот совет, он должен был знать заранее. Ведь не может же он быть настолько наивным, чтобы предполагать, будто он, Либшер, его шеф, через которого это поручение было передано, посоветует не выполнять его. Возможно лишь одно: Тео пришел к нему как к исповеднику, не за советом, а за отпущением грехов — греха, который только еще предстоит совершить.

Тео дали поручение. Он принял его. А в самый последний момент колеблется его выполнить. Потому что надо хвалить книгу, похвалы якобы не заслуживающей.

— Это ты считаешь ее не заслуживающей похвалы.

— Какая разница, если речь держать мне.

— Ты можешь ошибаться.

— Разумеется. Но даже если то, что я вынужден сказать, было бы правдой, получилась бы ложь. Никому не повредит, если премия будет вручена без похвальной речи, но если я произнесу ее, это повредит по меньшей мере одному, а именно — мне.

Теперь позиции Либшеру ясны. Перед ним сидит человек, которому спасение собственной души важнее всеобщего блага, мещанин, который свою внутреннюю ограниченность принимает вообще за человеческие границы, субъективист, который ищет спасения мира в спасении душ. Если бы этот идеализм не был так распространен в быту, он был бы сегодня уже так же смешон, как понятие о чести какого-нибудь офицера-дворянина, за которым можно признать то же, что так важно для Тео: субъективную честность.