Краутвурст — самый некрасивый, самый оригинальный, самый чувствительный и мягкосердечный человек, какого он знает. Его безоговорочная любовь к правде кажется иным комичной и глупой, другим — опасной. Стремление заступаться за тех, у кого возникают конфликты, ввергает в конфликты его самого. Он лишен какого бы то ни было честолюбия. Он все мечтает о спокойной, уютной жизни в кругу большой семьи, но из этого ничего не выходит. Он помогает каждому, кто в нем нуждается, только себе никак не может помочь. Тот, кто привязан к нему, боится за него, в том числе и его жена, которая десятилетиями тщетно пытается ускользнуть от его неизменной любви. Она называет его неприспособленным к жизни, и она права, если понимать под приспособленностью способность сделать собственную жизнь более приятной.

Уже в те времена он был воспитателем в той самой исправительно-трудовой колонии для несовершеннолетних, где работает и поныне. Тео впервые увидел его на заседании окружного суда, где тот, выступая свидетелем защиты по делу одного из своих бывших воспитанников, затеял ожесточенный спор с прокурором и судьей, которых уличал в полном незнании социальных условий. Тео, присутствовавший в качестве заседателя, тут же проверил утверждения свидетеля и убедился в его правоте.

С этого дня благодаря Краутвурсту Тео открылись обстоятельства жизни, многообразие и глубина которых смутили и испугали его, потому что дали почувствовать огромность задачи, стоящей перед всеми преобразователями. Прошло немало времени, прежде чем множество деталей, которых с высоты его башни нельзя было разглядеть, постепенно приобрели какой-то порядок. Но многое осталось неразрешенным, среди прочего — трагизм жизни Краутвурста, который, стремясь себе помочь, губит себя сам, в частности болезненной любовью к женщине, не способной проникнуться его самоотверженностью.

Когда Тео думает о запутанных дорогах жизни Краутвурста, его собственные кажутся ему гладкими и прямыми. Сознательно, хотя и с трудом, он продвинулся вперед. (Правда, внешний рост идет туго, но у Краутвурста он научился его презирать.) В этом отношении жизнь его мало отличалась от жизни этих студентов, которых он всех без разбора бранит. Верно, конечно, что хороших коней захомутать труднее, но это вовсе не означает, что каждый, кто отсиживается в кустах, лучше других. Пауль перестал отсиживаться, сегодня он может это ему засвидетельствовать. Но он должен хвалить его за это, а хвалить не может. Ибо то, к чему Пауль пришел, хвалить можно было разве что много лет назад.

Черноволосый варьирует свою формулу об обусловленном войной развитии героя. Ассистент Тео записывает: «Повторения!» — и набрасывает вопросы, которые могли бы задать докладчику слушатели, но которые ему, преподавателю, придется наверно задать самому. Разве бессмыслица невольно не превращается в смысл и война — снова в начало всех начал, если она то и дело используется в литературе как трамплин для героя? Пепел словно бы для того только и создан, чтобы рождать феникса. Если нет войны, то нужны бури, аварии, взрывы в рудниках или пожары в амбарах. Литература кишит двигающими развитие катастрофами, в то время как жизнь вроде бы обходится без них. Тогда они всячески старались навязать Паулю теорию катастроф. А он упрямо повторял, что дело было не так, говорил о типическом как о заранее заданном, не желая понимать, что они под этим понимали. Их дружба началась с отказа Пауля конструировать свое прошлое заново. Теперь, через много лет, он отрекся от своего отказа, принял тогдашнюю конструкцию Тео и таким образом столкнул Тео с его собственным прошлым.

— Ну?

Это приглашение к дискуссии; она заводится с трудом и быстро глохнет, потому что ассистент придерживает горючее своих наводящих вопросов. Незаинтересованность, проявляемая студентами, раззадорила бы его, побудила бы к отпору, если б его собственный интерес не был направлен на другое. Беспокойно поглядывает он на часы. Его тянет к письменному столу. Еще пять минут.

И вдруг начинает говорить одна девушка, которая никогда еще не брала слова по собственной инициативе, — бледная, незаметная, она выглядит так, словно еще не достигла половой зрелости.

— Я хотела бы спросить о любви, — говорит она, и все просыпаются. Лица, которые скука сделала похожими, обретают индивидуальность. Смеются, ухмыляются, выражают удивление, внимание. — Я имею в виду любовь в книгах, — говорит девушка и смущенно оглядывается. Реакция студентов пугает ее, но она храбро продолжает: — Наша литература должна ведь быть реалистической, а о любви она пишет, как в средние века. То есть я совсем не знаю, как об этом писали в средние века, но так я себе представляю: все погружено в мистический мрак. Я не хочу сказать, что надо описывать, как двое спят друг с другом, то есть спят не в том смысле, что устали.

Тут и Тео решает засмеяться, но одновременно подает знак к молчанию, восстанавливает спокойствие.

— А что надо? — спрашивает он и поощряюще кивает ей.

— Почему это, собственно, не надо описывать? — выкрикивает черноволосый докладчик, и голос его теперь бодр и бесстрашен. — До этого описывается каждая подробность: как он входит в комнату, как она расправляет скатерть, прижимает лоб к окну, как он закуривает сигарету; но как только они ложатся — всё!

— Я имею в виду другое, — говорит девушка. — Никогда нельзя понять, почему именно эти двое любят друг друга. Если они и сами не знают, то, по крайней мере, автор мог бы задуматься. Красота как причина любви — это ведь глупость. Тогда некрасивые девушки должны бы заранее похоронить всякую надежду. В любой книге можно прочесть о политическом развитии и о любви. На первый вопрос, который для меня вовсе и не вопрос, потому что он и без того ясен, я получаю тысячу ответов, на второй — никакого или половинчатый ответ.

По ней видно, как это ужасно для нее — быть в центре внимания. Едва кончив говорить, она вся сжимается, словно может этим отвлечь от себя внимание. Но это излишне, потому что все взгляды уже направлены на другую девушку, которая резко ей возражает:

— До тех пор, пока американцы во Вьетнаме, наши личные чувства не должны иметь никакого значения!

— Почему мы, собственно, не хотим признаться, что наша сексуальная и супружеская мораль все еще протестантско-мещанская?

— Ты за социалистическую сексуальную волну?

Тео смотрит на часы. Время уже истекло. Он думает о своем незаконченном докладе, но и о том, что давно уже не слышал такой горячей дискуссии. Он удивлен и пристыжен. Каждый день общается со студентами и не знает, что их волнует. И он радуется, что именно у него они заговорили. Что бы они сказали о книге Пауля? Может быть: неплохо, но это мы знали давно! Если наша литература часто наводит скуку, то не потому, что ей не хватает художественных средств, а потому, что за действительно актуальные темы она не берется. Искусно пережевывает знакомое. Она не задевает за живое, не волнует, исследуя давно исследованное. Не хватает ей не мастеров, а первооткрывателей.

Когда он говорит студентам, что занятие окончено и каждый волен уйти или остаться, никто не уходит. Лишь в двенадцать он попадает в свою рабочую комнату, которую делит с тремя другими, более молодыми ассистентами, и не может сразу сосредоточиться на своей речи. Надо записать вопросы, на которых придется еще раз остановиться на следующих семинарах, наметить темы для дискуссий с коллегами. Например: кому мы ставим высший балл — тем, кто повторяет чужие слова, или тем, кто самостоятельно думает, равнодушным или откровенным, прилежным или творчески мыслящим?

А кто получает премии?

Тео не судит несправедливо или легкомысленно. Он заглянул в справочник, составил списки лауреатов, но ни к какому заключению не пришел. Существует так много литературных премий, что со временем каждый может быть награжден. И всегда держат хвалебные речи, и ни один оратор не изводит себя, как он.

Белая веленевая бумага, которой Тео пользуется и для черновиков и заметок, опять исписывается четким почерком прусского писаря. Для собственных нужд д-р Овербек все еще пользуется прямым шрифтом графика Людвига Зюттерлина, черными чернилами и острым пером. Любому другому человеку было бы трудно выбросить в корзину столь аккуратно исписанный лист.