Она уже научилась молчать, когда соседки ругают своих мужей. На эту тему она могла бы только сказать: «Какой ни есть, мне он люб!» — но это было бы неуместно. Это выглядело бы так, словно она хочет возвыситься над всеми несчастными. Одного она не может понять: почему же эти женщины все-таки остаются со своими мужьями, если считают их нервными, усталыми, утомительными, ревнивыми, лживыми, скупыми или равнодушными? Ведь можно и развестись. Она бы это сделала тотчас. Если бы Пауль бил ее, например.

Поскольку ее много били, она на этот счет особенно чувствительна. Это для нее точка отсчета, некий рубеж между счастьем и бедой. Если б она захотела описать счастье, она могла бы это сделать только перечислением всех страданий и напастей, которым оно положило конец. Один лишь факт, что Пауль редко пьет и никогда не бьет ее, оправдывает ее любовь к нему. Столько счастья она никогда не ожидала от замужества. Пьянство и избиение жен она считала общемужским свойством, которое у ее отца и трех братьев было лишь особенно сильно выражено.

Она не выбирала Пауля, она его приняла как избавителя. И после первого же намека на сватовство сразу проявила готовность вырваться из семейного ада. Трудно ей далось только расставание с телятами, собаками, курами и овцами. Вера в то, что Пауль — исключение среди мужчин, неискоренима в ней. Благородные мужья, ее нынешние соседи, думает она, просто умеют лучше скрывать свою грубость. В городе это и легче сделать, чем в деревне, где любая личная трагедия тут же становится публичным зрелищем.

Кстати, Пауля она не причисляет к благородным людям. Он ведь тоже с ее родины, и она знала его еще девчонкой, но уже изнуренной работой, — она видела, как он шагал по деревне в рыбацких сапогах, выше и сильнее других парней его возраста. Благоговение перед ним сохранилось у нее и поныне. А богатые мужчины, с которыми ей теперь приходится знакомиться, становятся ей быстро противны. Им часто кажется, что впечатление, производимое на нее их дорогими квартирами, производят они сами, это им льстит и в благодарность они становятся галантными — что она воспринимает как насмешку над своим мужем, которому они в подметки не годятся.

— Улла!

Могучему голосу Пауля нетрудно из окна десятого этажа перекрыть уличный шум. Она подымает голову, еще раз быстро протирает стекла машины и, так как лифт снова сломан, бежит вверх по лестнице. Запыхавшись, входит она в его комнату. Он сидит за машинкой и пишет. Она терпеливо ждет, снимая кончиками пальцев волосы с его воротника. У нее еще остается время взбить подушки на диване и собрать опавшие листья в цветочных горшках. Когда она хочет вынести в кухню переполненную пепельницу, он кричит, продолжая писать:

— Не убегай опять!

И она остается, подходит к окну, поскольку не может найти другого занятия, и смотрит. С тех пор, как они здесь живут, такого еще не бывало: чтобы она без дела стояла и смотрела в окно без всякого повода, просто для удовольствия, так сказать. Но удовольствия ей это не доставляет. Скорее наводит грусть, почему — она не знает. Может быть, дело тут в огромности города, может быть, в его чуждости. Она видит дома, дома, ничем не отличающиеся один от другого, окна, окна, ничем не отличающиеся одно от другого. Даже люди и машины с этой высоты кажутся все одинаковыми. И ничто из всего этого не имеет ни малейшего отношения к ней. И она ни к чему не имеет отношения. Всему этому безразлично, стоит она здесь или нет, живет она или нет. Если она откроет окно и выбросится из него, это вызовет переполох на пять минут, может быть на десять, потом все снова пойдет своим чередом, в том числе отвратительные уличные шумы, на которые, к счастью, не обращаешь внимания, если не случается такая незадача, что надо несколько минут праздно стоять здесь. Почему Пауль причиняет ей такую неприятность? Он ведь и сам без дела томится. Когда он не в пути, в отъезде, в редакциях, его день протекает без пауз: он встает, читает газету, работает, ест, работает, смотрит телевизор, ложится спать.

Она отрывается от засасывающей пустоты, оборачивается — и сразу все становится иным. Шкаф не стоял бы там, где стоит, скатерть без нее не была бы вышита, пол не был натерт. Каждая вещь здесь — частица ее. Все это она купила, сшила, расставила, ко всему приложила руку. Рубашка Пауля так бела, потому что выстирана ею, и если бы она умерла, здесь сидел бы человек, которому ее недоставало бы.

— Я хотела бы иметь ребенка, — говорит она вдруг, столь же неожиданно для себя, сколь и для него. Пожалуй, это впервые она высказывает желание по собственному почину.

Пауль снимает пальцы с клавишей и спрашивает:

— Что это тебе пришло в голову?

— А ты не хочешь? — спрашивает она.

Он снова пишет, но недолго.

— Послушай, — говорит он. — Присядь. Я насчет празднества.

— Про ребенка, — говорит она, — я сказала потому, что мне чего-то не хватает. Наверно, ты этого не понимаешь. У тебя есть твоя работа, ты радуешься премии, которую получишь. Я тоже стараюсь радоваться ей, но мне не удается. В конце концов я ведь не имею к ней никакого отношения, совсем никакого. Мне нужно что-то свое, понимаешь? Дома я жила как рабочая лошадь. Здесь я живу как человек — но бесполезный.

Когда он берет сигарету и она подает ему огонь, это совершается как церемония. Он ходит взад-вперед. Она сидит на диване. Ее смелость — завести разговор о собственных желаниях — так же быстро исчезла, как и появилась. Теперь она уже рада, что не рассердила его.

— Сегодняшний день очень важен для меня, — говорит он, пуская в потолок облако дыма.

— Я знаю, премия, — говорит она торопливо, рассчитывая быстрым пониманием умиротворить его.

Премия, верно, но не просто какая-то премия, объясняет он. Эта премия важнее тех двух, что он уже получил, хотя бы потому, что она известнее и дает больше денег, но особенно важна она для него потому, что присуждение премии его первому роману доказывает, что прыжок из журналистики в литературу ему удался. Другими словами: с газетной писаниной покончено, он писатель, официально признанный.

— Понимаешь?

— Конечно. — Она понимает, что он говорит, но не понимает, почему это для него так важно. И если бы она его не понимала, она бы все равно сказала то же самое, потому что знает, что, когда он возбужден, он не терпит ни возражений, ни ответных вопросов.

Журналистом можно стать известным, говорит он, писателем же — знаменитым. И чем знаменитее человек становится, тем больше внимания он привлекает к себе, причем не только к себе, но и к жене, потому что по ней, как это ни глупо, судят о нем.

— По-немецки сказать, — говорит она, радуясь, что поняла наконец, к чему он клонит, — я должна держать язык за зубами.

— Не повторяй все время: «По-немецки сказать». Других языков ты ведь, кажется, и не знаешь.

— Я буду улыбаться и молчать.

— Когда тебя будут спрашивать, отвечай только «да» или «нет». И главное: держись поблизости от меня.

— Не лучше ли мне остаться дома?

— В таких случаях берут с собой жен.

По тому, как обстоятельно пытается он объяснить ей неписаные законы поведения в обществе, она видит, насколько он взволнован. Не в его характере растолковывать приказы. Это приводит в волнение и ее. Что о ней будут думать знатные люди, которых она там встретит, — ей безразлично. Ей только бы не сделать такого, что могло бы ему не понравиться, повредить или рассердить его.

Она говорит (конечно, про себя, не вслух): знатные, богатые, благородные, знает, что все эти слова устарели и неверны, но пользуется ими, потому что других у нее нет. Ими она обозначает всех людей, которые зарабатывают деньги не работая. Ибо руководить, считать, заведовать, писать — все это она не может считать работой, хотя теперь, стремясь приспособиться, иной раз и называет так сидение Пауля за письменным столом. Потому-то у нее и нет того почтения к этим людям, которое она когда-то питала к своему зоотехнику, а также к Паулю. И если она побаивается их, то потому лишь, что они, несмотря на свою неизменную приветливость, такие чуждые ей и, как говорит Пауль, обращают внимание на вещи, совершенно для нее неважные: на грязные ногти, правила поведения за столом и главное — на слова. А ведь она сама слышала из их уст такие слова, как «дерьмо» и другие, но если она иной раз сельскохозяйственный производственный кооператив, СХПК, назовет «колхозом» или скажет «Восточный Берлин», наступает неловкое молчание и в глазах Пауля вспыхивает злой огонек. Однажды он устроил ей дома страшную сцену, после того как она по неведению назвала американского шпиона разведчиком.