— А протестовать нельзя?

Она качает головой.

— Худо дело, — говорит старик и неуклюже садится. — Я знаю, что это для тебя значит.

— Я могу стать инженером-швейником, скотницей или конторской служащей в Интерфлюге.

— Это все не для тебя, — говорит Бирт, пропуская мимо ушей издевку в ее голосе. — Но такая машина объективна. Никто не объективен так, как она. С этим ты должна согласиться.

— Уж не думаете ли вы, что компьютер решает также, имеет ли право учиться дочь премьер-министра?

— Я думаю, что дочь премьер-министра не может себе позволить иметь плохой средний балл, — говорит Бирт, и ему не вполне удается скрыть под сочувствием строгость своего тона.

Блажен, кто верует, думает Корнелия, наливает себе, в знак окончания беседы, чай и начинает есть.

Бирт сразу же поднимается, но у дверей останавливается.

— Конечно, это ужасно, но все-таки не трагедия. Когда я перед первой войной потерял место ученика у Шварцкопфа, это было вопросом жизни не только для меня, но и для всей семьи. Подумай об этом.

— Разве вас тогда утешило бы, что ваш дедушка сто лет назад, может быть, вообще не имел возможности чему-то учиться?

— Я говорю это не в утешение. Просто рассуждаю, потому что мысль об уже достигнутом часто нам помогает. Вам, возможно, и нет. Жаль, но ничего не поделаешь. Твой отец лучше понял бы меня.

— Сможет ли он помочь мне? В конце концов, он работает в университете.

— Не знаю... — говорит Бирт. И ни слова больше. Но его лицо показывает, что ему приятнее было бы не слышать этого. Тихо, словно покидая больную, он закрывает за собой дверь.

Спустя несколько минут Корнелия сидит у телефона. Быстро и уверенно набирает номер, который знает наизусть. Она действует поневоле. Так чувствует себя, наверно, раненый, из последних сил зовущий врача.

Женский голос произносит что-то невнятное, потом монотонно: «Соединяю с отделом первым».

Там отвечает мужчина, называет свою фамилию. Корнелия так часто разыгрывала мысленно этот телефонный разговор, что теперь сразу входит в роль и делает вид, что спешит.

— Ну ладно, девушка, — говорит мужчина, — но придется немного подождать.

— Большое спасибо!

Ждать приходится несколько минут. Если бы она позвонила на неделю, на день раньше, ей стало бы в эти минуты ясно, что тот Унгевиттер, которого она любит, — это тень, отбрасываемая ею самой, что настоящий Унгевиттер затемнит солнце ее страсти, убьет тень. Но сегодня ей нужна помощь, и она заставляет себя верить, что получит ее сейчас.

Когда он подходит к телефону, ее пугает чужой голос. Она никогда не вспоминала, как он звучит, но все время верила, что, услышав его, сразу очнется. Она не может заговорить, хотя знает, что должна сказать.

— Алло?

— Говорит Корнелия Овербек. Может, помнишь, мы встречались у...

— Конечно. Как дела?

— Мы встречались зимой на вечеринках у Катарины. Один польский друг расспрашивал меня о мотоспорте у нас. И я подумала о тебе.

Она делает паузу, заранее предусмотренную. Ее план, который она, несмотря на изменившуюся ситуацию, не решается изменить, предписывает теперь подождать его реакции, каковая и следует, немножко чересчур бодро и чересчур громко:

— Очень хорошо. Зайди просто ко мне. Сегодня я кончаю в час, в полвторого буду дома.

— Это удобно?

— Почему же нет? У тебя есть мой адрес?

Он диктует, и она повторяет каждое слово, как будто записывает.

— Лучше всего ехать на автобусе.

— Да.

— Тогда — пока.

Она кладет трубку и идет, ни минуты не раздумывая. Старые часы с хрипом бьют половину третьего. Значит, сейчас час. В половине второго она может быть у него. Она пробует разобраться в своих чувствах и устанавливает, что никакой радости от исполнения своего плана не испытывает, что стыд ее не гложет, что гордость ее не уязвлена, что нет ни горячего желания, ни страсти, ни страха. Нет ничего, кроме маленькой надежды не оставаться больше одной в каменных стенах горечи.

8

Ирена Овербек не принадлежит к овеянным трагизмом натурам, которым угрожает гибель от несоответствия между идеалом и действительностью. Она способна радоваться своим представлениям о действительности и тогда, когда действительность им не соответствует. Она умеет высасывать мед из самого неказистого цветка, умеет, сломав ногу, радоваться, что шея осталась цела, и, если при покупке шляпы ей нужен более серьезный советчик, чем ее польский поклонник, может прогнать его прочь и сотворить себе другого, воображаемого: богиня, как ее в иные моменты высшего восторга называет Тео.

Первая в ее жизни покупка шляпы — это событие, которое не может оценить посторонний. Ян Каминский, не подозревая, что совершает кощунство, мешал бы ей своими ухаживаниями. Поэтому, стоя в дверях шляпного магазина, она объясняет ему, что он должен отправиться в гостиницу, успокоить коллег и сказать им, что она скоро придет. Теперь надо отбиться еще от навязчивой продавщицы, и вот появляется он, сказочный советчик: элегантный, с проседью, уже немолодой господин, который может благословить ее на первую в жизни покупку шляпы.

Терпеливо вслушивается он в ее плохо подготовленную и потому многословную речь, которой она полностью отдает себя ему в руки: это должно быть нечто очень дамское, нечто широкополое, флорентийское (если только флорентийские шляпы не обязательно соломенные), фетр или (сразу же предупреждая ожидаемую улыбку сожаления) замша, а может быть, и что-то очень маленькое, шапочка, ток.

Тут лицо господина, в полном соответствии с величием задачи, становится серьезным. С хорошо дозированной смесью объективности и личного интереса он очень вежливо, без тени снисходительности, очень уверенно, очень ободряюще разглядывает ее, говорит: «К вашему лицу, милостивая государыня, шляпа идет, ваша фигура требует ее!» — и переходит к делу, то есть к полкам с модельными шляпами, не к шкафу, где штабелями лежит массовая продукция.

Ирену угнетает, что продавщица или, возможно, владелица обиделась на ее приветливый, но твердый отвод. Она сидит в углу, склонив угрюмое лицо над бумагами, делает несколько штрихов и опять устремляет взгляд на карандаш. Ирена пытается забыть о ней, думая о том, как это хорошо, что ни обеденный перерыв, ни учет, ни приемка товара не закрыли доступа в магазин, что можно без тревоги за предстоящий обед читать ярлыки с ценами, даже на модельных шляпах.

Но все это быстро вытесняется влюбленностью, что происходит у нее мгновенно. Еще во времена девичества, да и потом то и дело наряду с Паулем, наряду с Тео, ничего от этого не терявшими, появлялись короли ее сердца, чье владычество бывало кратким, чей пурпурный блеск внезапно вспыхивал и медленно, незаметно угасал, когда его затмевали новые лучи, — без междуцарствий, без страшных периодов пустоты; это было не легкомыслием, а вселюбовью (не только к другому полу), безобидной, невинной, безопасной для того, кому она, Ирена, полностью принадлежала, следствием ее голода на радости, который никогда не утолялся, потому что пища была несытной: легкий рацион, часто какой-нибудь пустяк для других, как, например, вот эта шляпа, на которую падает первый ее взгляд и в которую она тут же влюбляется, то есть полностью отдается радости, рождающейся при виде этой шляпы, и целиком проникается желанием обладать ею. Ирена, правда, старается уделить внимание и другим шляпам, но это намерение невыполнимо.

Вопрос «Можно эту?» заставляет задумавшуюся в углу продавщицу кивнуть головой, но когда Ирена берет шляпу, продавщица вспоминает о своих обязанностях, торопливо записывает результаты каких-то своих размышлений, вскакивает, кончиками трех пальцев правой и трех пальцев левой руки снимает с подставки драгоценную вещь, осторожно надевает ее на волосы Ирены и заводит привычный разговор с покупателем, но вспоминает, что имеет дело с покупательницей особого типа, и возвращается к своему месту и позе мыслителя, а Ирена подходит к вращающемуся на оси зеркалу. Она устанавливает его и глядит на себя — серьезно, спокойно, испытующе, с мужественной готовностью к скепсису, с намерением не потерять рассудок из-за красивого отражения в зеркале.