Изменить стиль страницы

Тут будильник зазвонил снова, только это был не будильник, а телефон, и мне пришлось, прервав уже не просто остроумную воображаемую речь, а самое настоящее сновидение, шлепать к нему босиком среди белого дня, потому что было уже безнадежно за девять часов. И еще не дойдя до телефона, я понял, что сегодня вторник, что Розеллы Хардкасл сегодня здесь не будет, что она будет далеко, высоко над миром, и пустота предстоящего дня привела меня в отчаяние.

Звонила Салли Кадворт. Она сказала, что Кад после обеда уезжает, а погода такая чудесная, и не приду ли я помочь с разминкой лошадей, а потом на тихий семейный ужин, и заодно посмотреть, как отвратительно и роскошно раздулся ее живот. Ведь мы не виделись тысячу лет, добавила она.

Да, не виделись.

И я знал почему, потому что месяц назад, когда я в последний раз был у них и мы с Кадом проезжали лошадей, Кад снова — о, вполне невинно — завел разговор о соседней ферме и сказал, как красиво расположен старый дом на холме над ручьем, и что ферма еще не продана, и что будь он проклят, если понимает почему, тем более что цену опять понизили. А позже, когда мы с ним у стойки бара дружно взялись за виски, он снова сказал:

— Теперь ее можно купить просто за бесценок. А содержать ее — не проблема, уж я точно знаю. Только не думай, что я тебя уговариваю.

И потом:

— А ей-богу, и в самом деле уговариваю. Потому что мы с Салли никого так не хотели бы иметь своим соседом.

И он повернул ко мне свое широкое, сильное, обветренное лицо и взглянул на меня серьезно и по-дружески, и капельки пота блестели на его крепком лысом черепе, как всегда, когда он выпивал, и он сказал:

— Я просто знаю, что все кончится хорошо, я это нутром чувствую, и ты тоже это знаешь, приятель.

И я услышал как будто издалека собственный голос, который спокойно и отчетливо произнес:

— Грош цена твоему нутру, ничего оно не понимает. — Я видел, как его голубые глаза удивленно округлились, а уголки рта опустились от огорчения. — И если ты имеешь в виду Марию Мак-Иннис, то прошу оставить эту тему в покое. Навсегда.

С этими словами я круто повернулся — все еще со стаканом в руке, однако, — и, испытывая веселое злорадство при мысли о том, что его чертово нутро даже не догадывается, кому заправляет шершавого Старина Кривонос, и как оно удивилось бы, если бы узнало, отправился в другую комнату, где, присоединившись к кучке гостей, преимущественно женского пола, окружившей свами, принялся разглядывать чахоточные прелести крошки Деббит, которая сидела на подушке у ног мудреца и жадно внимала каждому его слову.

Свами как раз читал вслух — на хинди, разумеется, — одно из своих стихотворений, а кончив читать, перевел его на английский, тоже в стихах. Когда возгласы восторга и восхищения утихли, он начал читать другое стихотворение, тоже в оригинале, и не успокоился, пока не дошел до конца. Тут его взгляд упал на меня.

— Ах, дорогой профессор, — сказал он, — вы можете объяснить нашим друзьям, как много всегда теряется при переводе, как исчезает живое дыхание языка, и эту последнюю вещь я вынужден, принеся свои извинения, пересказать несколько вольно, а уж как-нибудь потом постараюсь дать более адекватный перевод.

И он принялся излагать нечто напоминавшее странную мешанину из Рабиндраната Тагора, Лоуренса Хоупа, Элизабет Браунинг и Фелисии Хименс, не говоря уж о частых ссылках на некий учебник экзотических поз, имеющий хождение на его родине. Очень скоро я почувствовал, что сыт по горло, и, стараясь не шуметь, стал пробираться между сидевшими на подушках женщинами, извиняясь вполголоса, и клянусь, что, когда я случайно взглянул на свами и наши взгляды встретились, мне показалось, он мне подмигнул — а может быть, и в самом деле подмигнул — и улыбнулся многозначительной улыбкой с богатым ироническим подтекстом, выражавшей, кроме всего прочего, дружелюбие, доброжелательность с долей презрения и братское понимание, как будто он хотел дать мне понять, что, если я не буду соваться в его темные делишки, он не будет соваться в мои.

Похоже, что довольно много людей считали, будто я занимаюсь какими-то темными делишками, но, слава Богу, им пока и в голову не пришло, какими именно.

И теперь, когда я услышал в трубке голос Салли Кадворт, дружеский и поддразнивающий, я почувствовал облегчение. Я, никогда не имевший друзей, настоящих друзей, никого из тех, кого знал, не хотел бы иметь своим другом так, как Када Кадворта — Када и Салли, потому что они были неразделимы, — и какой я был идиот, что не понял, как жестоко и глупо тогда поступил.

Да, когда я бывал у них, у меня время от времени появлялось ощущение нереальности их мира, но сейчас, держа в руке трубку, я вдруг понял, что утешаюсь мыслью о нереальности их мира только потому, что не могу без боли видеть реальность их счастья. Источником этого счастья была их осознанная и полная готовность жить, отдаваясь потоку времени, я же, видит Бог, только и делал, что от времени бежал. Они были для меня живым упреком, и вынести этого я не мог.

Те мысли, которые я здесь высказал, промелькнули у меня в голове, пока я слушал Салли, отнюдь не в строгом аналитическом порядке, словно белье, аккуратно развешанное на веревке. Это было скорее что-то вроде бурлящей горячей лавы разнообразных чувств, и я только бормотал в трубку: «Да, конечно, я приду, с радостью приду». И, еще не положив трубку, представил себе, как сегодня же вечером поговорю с Кадом и расскажу ему все и какое облегчение, какое умиротворение это мне принесет. Для чего же, черт возьми, существуют друзья?

Отойдя от телефона, я почувствовал внезапный прилив энергии. Отправляться на лекцию было уже поздно, и я принял холодный душ, приготовил и съел обильный завтрак — чтобы продержаться до восхитительного тихого семейного ужина, который приготовит Салли. Я тщательно почистил зубы, сел за стол, решительно открыл папку со своими заметками (уже изрядно запылившуюся и замусоленную) и принялся их перечитывать, наслаждаясь тем, как мой мозг охватывает факты, перетасовывает их и составляет из них новые интересные комбинации, вполне похожие на правду.

Я взглянул на часы — еще не было одиннадцати. Предстояло поработать еще не меньше двух часов, прежде чем отправляться на ферму Кадвортов.

Но тут опять зазвонил телефон.

— Я в аэропорту, дорогой, — произнес голос в трубке. — Я просто не могла улететь, не позвонив тебе… Ох, я так надеялась, что ты проспишь, я просто должна была тебе сказать, какое это было тихое блаженство — просто посидеть у тебя на коленях, свернуться клубочком у тебя в объятьях…

— Послушай… — начал я.

— Ох, дорогой, я не могу этого вынести — сегодня четверг, а этого замечательного Кривоноса нет со мной рядом…

— Послушай, — повторил я повелительным тоном. — Я тебя люблю. Но это не может так продолжаться — ты слушаешь?

— Да, — ответил голос.

— Так вот, слушай внимательно. Тебе надо как следует подумать за время этой поездки…

— Я умру за время этой поездки, — произнес голос.

— Ты не умрешь, а…

— Я сейчас заплачу, — произнес голос.

— Ну плачь, если хочешь, но ты должна…

— Ах, там объявили посадку на мой рейс, — произнес голос.

И в трубке раздался щелчок.

Я стоял с трубкой в руке и вспоминал, как наконец увидел ее лицо, когда она спала.

В это утро, около половины пятого, я выскользнул из кровати, оделся при романтическом неярком свете, который горел всю ночь, и на цыпочках — в тяжелых армейских ботинках — беззвучно прокрался по толстому кремовому ковру к двери. Прежде чем взяться за дверную ручку, я вытащил из кармана ключ и положил его рядом с пустой бутылкой из-под шампанского в круг света от ночника. Потом взглянул на нее.

Она лежала на правом боку, лицом к двери, и ее профиль четко вырисовывался на фоне подушки. Лицо ее было спокойно, веки опущены на большие, глубоко посаженные глаза, губы приоткрыты, и я вспомнил, как сладко ее легкое дыхание.

В конце концов я с большой осторожностью открыл дверь и выскользнул в коридор. У меня было такое чувство, что, если она проснется, что-то будет безвозвратно утрачено.