— Что? — переспросил я. Хотя я и расслышал ее слова, но во тьме, царившей внутри меня, не понял, к чему они относятся.
— Мой муж, — сказала она.
До сих пор я ни разу не слышал, чтобы она называла его так — «мой муж».
— Он был совершенно вне себя от радости, — продолжала она. — Он говорил и говорил. Все прошло так чертовски здорово. Да, и слава Богу, я надеюсь, что так будет и дальше, так мне будет намного легче — ох, ты не знаешь, какой он становится, когда у него начинается приступ черной меланхолии.
— Не уверен, что хочу это знать, — сказал я, не очень понимая, что имею в виду.
— Но сегодня он был просто вне себя от радости. Ни о чем больше не мог говорить, только о себе. Не вспомнил даже, что я больна, не спросил, как я… — Она впервые повернулась ко мне. — А, я знаю, ты считаешь, что это звучит как ирония, но…
— Я ничего не говорил.
— Ну конечно, это звучит как ирония, я-то знаю — это ведь вранье, что я больна. — Ее взгляд снова был устремлен в пустоту. — Но даже если бы я тут умирала, было бы то же самое. Все одно и то же, без остановки, все про этот проклятый вернисаж. О, я знаю, все женщины там так и крутятся вокруг него, он же так чертовски силен и красив, и его классический профиль так возвышается над всеми головами, как маяк на горизонте ночью, и от одного взгляда на него у них трусики мокнут — ну да, было время, когда и у меня тоже мокли…
Не поворачивая ко мне головы, она сказала:
— Принеси мне вина, пожалуйста.
Я подошел к ведерку со льдом и налил бокал.
— Оно выдохлось, — сказал я.
— Ничего, давай. Пожалуйста.
Она выпила вино, все еще глядя в пустоту. Я, голый, присел на корточки перед камином и стал раздувать угли, как-то по-особому ощущая свою наготу, чувствуя, как мои поникшие гениталии болтаются над кирпичным подом, как пот сохнет у меня на коже, как мерзнет моя спина, лишенная даже того тепла, которое давали слабые язычки пламени.
— Еще есть? — послышался ее голос.
— Нет, — ответил я, не сводя глаз с огня.
— Открой вон там вторую дверь, — сказала она. Я обернулся и увидел, что она указывает на одну из двух дверей в дальнем конце комнаты. — Это его гардеробная. Там увидишь маленький холодильник, в нем почти наверняка есть. Может быть, начатая, а если хочешь, открой новую.
И когда я двинулся к двери:
— Понимаешь, мой муж… Он любит, чтобы под рукой всегда было шампанское.
Я извлек начатую бутылку и вытащил пробку.
— Если хочешь, — сказала она, — там есть немного травки.
— Какой травки? — спросил я.
— Ну, марихуаны. В ближнем шкафу, который побольше, — там такая синяя коробка. Мой муж… — Она снова и снова, чуть подчеркнуто, пользовалась этими словами. — Он любит, чтобы немного было под рукой. Понимаешь, после трудного дня. Иногда немного шампанского. Иногда травка. И то и другое, разумеется, самого лучшего качества.
Я наливал вино, думая о Лоуфорде Каррингтоне — истинном олицетворении Нашвилла: как он блаженствует у камина после трудного дня, в красной пижаме и самом настоящем, неподдельном китайском халате на широких плечах, в турецких шлепанцах, в шотландском берете, а может быть, в подлинном микенском шлеме десятого века до нашей эры (если такой можно достать за деньги), с бокалом или самокруткой в изящных, но сильных пальцах и не спеша собирается с силами для предстоящей возни в спальне.
Я отнес вино Розелле. Взяв бокал и глядя прямо на меня, она сказала:
— А потом, после самого первосортного шампанского или самой первосортной травки из Акапулько, доходит очередь, конечно, и до меня. Потому что я… Я ведь, знаешь, тоже товар самого первого сорта. Раз я принадлежу ему, то и я просто обязана быть бабой самого первого сорта.
Сделав глоток, она добавила:
— Quod erat demonstrandum — что и требовалось доказать, как торжественно выражались мы в дагтонской школе.
— Он предлагает тебе покурить вместе с ним? — спросил я.
— Да, и я курю. И пить шампанское с ним он тоже меня заставляет, и восхищаться его высоким качеством. Все ради мира, вот мой девиз.
И потом:
— Теперь некоторое время поддерживать мир будет легче. После того как выставка в Нью-Йорке удалась. «Балетная сюита» уже продана. Какому-нибудь лысому развратнику, который всю ее поставит посреди пошлой роскоши кабинета, где он ворочает миллионами. Господи, я так и вижу эту картину. — Она помолчала, потом сделала еще глоток. — Ну, больше ни на что они и не годятся, — добавила она, разглядывая золотистые пузырьки в бокале.
— Это ведь ты ему позировала для этих вещей, да? — услышал я свой голос, прозвучавший в высшей степени непринужденно, и стал с большой осторожностью наливать себе вина.
— Да, — сказала она. Я поднял глаза, и наши взгляды встретились. — И дальше ты станешь так же походя и с дьявольской хитростью выпытывать, отдавалась ли я ему когда-нибудь по-настоящему.
Я хотел что-то сказать — наверное, «Ну и что, было это?», — но она избавила меня от такой глупости.
— Да, отдавалась, и это было замечательно.
У меня перехватило горло, и я не мог вымолвить ни слова — не знаю, правда, что я собирался сказать, — а она добавила:
— Только заметь, что глагол стоит в прошедшем времени — «было».
— Ну хорошо, — сказал я, — если так и если ты его, черт возьми, так ненавидишь…
— Посмотри! — воскликнула она. — Из-за тебя я на себя вино расплескала! А все твоя дурацкая болтовня.
— Тут еще есть, — сказал я и шагнул к ней, держа в руке бутылку.
— Да нет, я не хочу, не знаю даже, зачем я попросила, — сказала она и нагнулась, чтобы поставить бокал на ночной столик. Потом снова повернулась ко мне. — Я только хочу, чтобы мы перестали болтать о всякой ерунде, мы с тобой никогда не должны болтать о всякой ерунде, мы просто должны быть вместе и обо всем забыть…
Она стянула через голову мокрую рубашку, одной рукой швырнула ее на пол, а другой рукой, откинувшись на подушки, натянула на себя простыню.
— Обо всем, кроме тебя, Джед… Ох, Джед!
С этими словами она перевернулась и спрятала лицо в подушку. Поверх простыни видны были только распущенные волосы в золотых отблесках.
Я стоял посреди комнаты голый, как побритая обезьяна, утопая босыми ногами в пушистом кремовом ковре и в одной руке держа бутылку, а другой поднося к губам бокал, чтобы не спеша выпить его до дна. После этого я посмотрел на бутылку. Там оставалось так мало, что не стоило трудиться наливать. Я поднес ее к губам и допил прямо из горлышка. Потом поставил бокал и бутылку на каминную полку и направился к кровати.
Вот так.
Глава XI
Когда я подошел к задней двери своего дома и взялся за ручку, солнце только-только вставало над лесом. Я вошел в дом, и в ту же секунду на меня навалилась страшная усталость. Я чувствовал, что знаю нечто, но не знал, что именно. Словно мое сознание стиснуло в кулаке то, что я только что узнал, и не желает разжать кулак, чтобы показать мне, что в нем. А тем временем остальная, бессознательная часть меня каким-то образом добралась до спальни, скинула ботинки, разделась до белья и повалилась на кровать поверх одеяла. Она ухитрилась даже поставить будильник на девять, чтобы успеть на десятичасовую лекцию о типах трагедии для студентов-старшекурсников.
Будильник зазвонил, как мне показалось, сразу же после того, как я его завел. Я предоставил ему звонить, пообещав себе, что встану ровно через минуту, и лежал, пытаясь вспомнить, о чем должна быть моя сегодняшняя лекция. Я представил себе, как вхожу в аудиторию и объявляю: «Милые детишки, мои маленькие овечки, я не могу сказать, о каком типе трагедии сегодня пойдет речь, потому что забыл, но тем не менее могу поделится с вами одной глубокой, хотя и мало приятной мыслью», и как я привожу слова Эдгара из замечательной сцены в степи во время бури, которые стали откровением для короля Лира: «Не давай скрипу туфелек и шелесту шелка соблазнять тебя, не бегай за юбками… не слушай наущений дьявола». А потом в слезах умоляю их, моих милых детишек и маленьких овечек, не верить тому, что я только что сказал, тому, что сказал Эдгар, поскольку это кощунство, поскольку если не давать соблазнять себя, то зачем тогда жить, поскольку…