Начал я с “Очарованной Десны”, потому что нет года, когда бы я там не бывал и один, и с друзьями, и вместе с детишками села Марьяновки из музыкальной школы. Человек сорок — шестьдесят с музыкальными инструментами мы бываем на родине Довженко. Были и в этом году. Не по нашей вине мы поздно приехали и застали только директора и милую служащую музея.

Была наша беседа у костра. А разжигать костер около усадьбы опасно, потому что соломой покрыта довженковская хата. Мы сделали это с величайшей осторожностью, да и ветер, к счастью, дул в другую сторону. Спели: “Чуеш, брате мiй...” — песню, которую он любил. Когда мы в Москве его снаряжали в последний путь, тоже звучала эта же песня и совсем недавно я пел ее на вечере, посвященном Петру Панчу, его другу и приятелю, пел я эту песню и на вечере Юрия Смолича.

У Сашкá была необычайная жизнь. В самые трагические моменты он говорил с усмешкой, иронией, а ирония была на грани того, как бы не расплакаться либо ему, либо тем, кто его слушает.

Он бывал у меня и не раз. Часто звонил, спрашивал: ты один дома? — Один.— Я прийду. Поспiваемо.

Я не очень люблю петь — это моя профессия. Но бывали случаи, что я пел для того, чтобы он сам пел.

Он пел задушевно. Но чаще копировал, иронизировал над тем, как поют оперные певцы, издевался над “Запорожцем за Дунаем” — как играют и изображают ныне Карася. Он утрировал, но это было талантливо и смешно. Делал он это сознательно, как бы говоря, как не надо делать. К сожалению, и сегодня еще это бытует, когда разумного Карася изображают пьяным, поддергивающим шаровары — вот-вот штаны упадут, когда он лезет за горилкой и т. д.

Когда Александр Петрович был в наркомате просвещения — даже не знаю, как вызывалась должность, в которой он был,— это в первые годы Советской власти на Украине,— в приемной появился необычайного вида человек — кудлатый, в какой-то бархатной сорочке и в длинной хламиде. А рядом с ним красивый военный. Военный обратился: “Разрешите доложить”. И говорит: “Я изобрел аппарат, посредством которого человек может подняться ввысь”. И показывает на потолок.— “Как ввысь?” — “Да, говорит, на небо, выше неба”. Довженко с вопросом: “И вы полетите?” — “Да”.— “А мене вiзьмете?” Такой он горячий был и в радости и в печали.

Вот сияющий Колонный зал в Москве. Довженко на трибуне. И говорит о том, что нам пора подумать о Вселенной, о том, что там, выше. И тут же в президиуме раздается реплика — неприятная, одергивающая. Сказавший эту реплику (мы с ним встречались), теперь крайне об этом сожалеет, говорит: оказалось, Сашко был пророк, а я в это время не был им. Но фраза: “Довженко говорит о космосе, а нам надо думать, как жить на земле”, сказанная вскользь, долетела до всех, и в ответ на нее раздался хохот. Я вспоминаю саму мысль, может быть, она была изложена иначе. Суть не в этом. Повторяю: раздался хохот, и после этого говорить дальше на сцене не каждый смог бы. Лицо Довженко побледнело. Это бывало часто. Смерть его это и доказала: она была мгновенной. Мы стараемся не говорить об этом, но я помню, как его несли, и ноги его, опущенные, колыхались в ритме, в котором его спускали по лестнице... и я думал: это те ноги, которые с такой святостью ходили по земле, так его любившей, ценившей философскую мысль его как человека... И именно “Земля” — я имею в виду художественный фильм — пронесла его по всей Вселенной.

Теперь, когда мы поняли, что есть главное в кино, “Земля” Довженко идет на уровне всемирных кинолент...

Вернемся к Колонному залу. Смех раздался. А ведь сейчас выходит, что Довженко — пророк... Он во многих случаях был пророком.

Я вспоминаю, как он сидел за столом — и очень быстро ел. Он страшно не любил людей, которые медленно едят: ему хотелось задавать вопросы и слышать вопросы. “Що ти чув, що ти знаеш? Скажи менi — i я тобi скажу”. Он был горячий человек...

Страдал он — мучительно страдал от всякого рода прилипал, от подхалимажа, который мешал всякому движению вперед. И как правило, это было связано с фактами необычайными, почти пошлыми. К примеру. Он как-то пришел, спрашивает: “Что делаешь?” Я говорю: “Вот готовлюсь к записи, к концерту в Большом зале консерватории, буду петь старинные колядки. Одна из них поется так:

Ой радуйся, земле, сын божий народився!}”

А вот маленькая книжечка — “Колядки”, изданы они сейчас. Не хочу называть ни год, ни авторов — пусть даже по необходимости переиначили здесь слова, все равно не следовало этого делать. В новом тексте: “Ой радуйся, земле, Ленiн народився...” Разве нельзя возвеличить имя Ленина по-другому?

Мне посчастливилось знать Дмитрия Ильича Ульянова. Я помню его строгость, я помню, как он, уже без одной ноги, критиковал — это было во время войны, в 42 году — за то, что мы ставим оперу под названием — “Сусанин” — раньше она называлась “Жизнь за царя”. А мне довелось участвовать в этой опере, когда она носила название “Серп и молот”. Теперь над этим все смеются, но тем не менее это было и, чтоб спасти гениальную музыку, всякие были выдумки. Вот мне и думается, что здесь тоже эти выдумки не на пользу.

Так вот Довженко мог от этого расплакаться: мол, как же, какой же деспот это делает и зачем? Даже если он голоден, он не должен этого делать. Такое же отношение у него было и к тому, что он делал в кино, к своим задумкам.

Я эти факты привожу о Довженко, чтобы сказать тем, которые не выносили его наставнического тона. Он был всегда такой, он родился таким. Он иронизирует над проклятьями своей бабуси, когда ему было еще 5—б лет, но с какой теплотой он об этом говорит! Как художник он понимал и как художник воспринимал художественное начало, творческую фантазию.

Были классики украинской сцены — Садовский, Саксаганский и Карпенко-Карый. Каждый в отдельности — это колосс. Это неповторимое, это то, перед чем нужно шапку снять, и мы снимаем, и грядущие поколения снимут. Но попробуйте их вместе объединить — они почти всегда были несговорчивы. А когда они вдруг объединялись — это было поразительно для всех тех, кто любит искусство. Это бессмертно.

Вот и Сашко Довженко — он бессмертен...

* * *

...Думаю, довженковские идеи не были преждевременными. Его мысли, тревоги и сомнения, его мечты, проекты и планы могли целиком стать “сценарием для жизни”, как он выражался, но прислушивались к нему в его время мало, до горечи мало. Если бы учли то, на что он обращал внимание, то, возможно, многих ошибок можно было бы избежать. Уместно ли в таком случае говорить о его пророческом даре? Я скорее сказал бы, что Александр Петрович имел нормальный, если хотите,— здоровый и потому правильный взгляд на вещи.

...“Правильность” позволила Довженко не только почувствовать все болевые точки современности, но и сберечь редкий многогранный, непредубежденный взгляд на вещи, людей и дела. Как каждый серьезный мыслитель и выдающийся писатель, он не боялся возражений, драматизма, внутренних конфликтов, которые иногда принимали у него форму споров с самим собой. Поясню. Значительно меньше известно, что Довженко не только воспевал Каховское море (в “Поэме о море”), но и оплакивал прекрасные плавни, запорожский луг, которые при этом погибли, заставляя своих старых женщин со слезами целовать наличники окон и стены осиротелых хат. Когда его Шиян сидит в хате и не хочет идти из нее, хотя море вот-вот подступит, — это он, Довженко, сидит там. Это у него не поднимается рука срезать старую грушу на родном подворье. Я недавно прочитал рассказ писателя Марысаева “Машутка” — про лошадь, которая много дней и ночей брела тайгою, пока все-таки не добралась до базы геологов. Рассказываю вам, а у самого — мороз по коже. Так и Довженко. Он, как никто, знал, что значит страстно любить свою землю, свой сад и огород, свою речку и хату — и душа его страдала вместе с героями. Для него тут открывалась драма двух миров, старого и нового, всемирная драма — наиярчайшая примета истории современного человечества. Если вы внимательно прочитаете его прозу, то поймете, насколько видение и осмысление деяний у Довженко глубже, драматичнее и масштабнее, нежели у некоторых нынешних скептиков и радетельных плакальщиков, которые мелко плавают. Кстати, Александр Петрович знал о сложностях, связанных с тем, что огромные территории будут залиты водой. Но знал он и другое — скоро человеку будет мало всей матери-Земли, не то, что “родной хаты”, к чему надо быть и психологически и морально готовыми.