Изменить стиль страницы

И где она, былая мощь гранита, братцы мои, а?!

Гриша за этот год, что не видались, стал квадратным, будто его накачали через шланг и заткнули пробкою, иль вынули из гипсовой формы, изрядно утрамбовав и побелив опокою; даже на посекшихся волосах высеялся снежок, на жирных хвостах бровей выпал иней, и жестковатая щетинка на скульях, едва проклюнув шкуру, выказывала обильную седину, как у старого кабана. Он стал неуловимо чем-то смахивать на молодого Гайдара. Да и само-то лицо, казалось, было покрыто невидимой шерсткой, как-то неприятно замоховело; будто волочил по квартире мешки с мукою и вот позабыл отряхнуться.

«Гришка-мельник, плут-бездельник; Гришка-ключник, злой разлучник. Деньги-то кассирует в мешки, вот и извалялся в пыли», – вдруг мстительно подумал Ротман, разбирая хозяина по косточкам и суставчикам, как свежую убоину. Фридман вроде бы не заметил Ивана в сумрачной глубине «предбанника», но при виде Миледи глаза его залоснились, в них сверкнули кошачьи искры; словно бы ущучил жертву и приготовился сметнуться. Он даже замурлыкал, помогая гостье сбросить шубейку, и вроде бы нарочито, на правах любезного хозяина прислонил круглую, как шар, голову на взглавие набрякшего живота, облитого черным бархатным платьем, вмял в бабью плоть желтоватое извилистое ухо и так замер, как бы нагадывая судьбу иль угадывая тайну. Фридман загородил Миледи от мужа и с особым многозначительным умыслом невольно присвоил ее себе, посчитал своей добычею.

Люся уловила гнетущую заминку, угрозливое сопение Ротмана за спиною и, испугавшись, остерегла мужа:

– Будет тебе, кошак. Чего ластишься к чужой бабе? Давай не держи гостей в коридоре.

– Ой, лапушка, ой, счастье мое! Да ты посмотри на Милю, как она похорошела, какая в ней сказалась порода от мамули и папули, с каким достоинством носит в себе крохотулечку. Богатырек будет. Богатыри, не мы! Дурное нам досталось время, с подполья все полезло племя!.. – Фридман раскатисто захохотал, будто картошка из розного мешка посыпалась на пол. Подхватил Миледи за локоток, легонько бодая бедром, повел женщину за книжный развал. Замурлыкал: – Абрашка Терц – карманник, всем известный... – И тут же оборвал одесские куплеты, скинулся на бородатый анекдот: – Мойша, значит, пришел к врачу-горлоносу. Тот посмотрел больного и говорит: «Вам надо удалить миндалины». А Мойша в ужасе: «Врач, а дети у меня будут?» Слышь, Миля? Дети, говорит, у нас будут? Дети – цветы жизни. До старости мы дети, только помани конфеткою или букетиком цветов. Вот и меня поманили, я и ум потерял. Куда еду, зачем? Есть-пить и здесь можно. Ах, Миля-Миля, – пьяновато заикался Фридман; почти плача, исповедовался пред Миледи, будто откровенностью хотел приковать к себе. Расслабляться, так на всю катушку, верно? Тем более что завтра на самолет и никогда больше не видать этого мрачного захолустья, болот и тоски. – Мы, евреи, невинные, капризные зайцы: путляем от елки к елке, что-то наискиваем, словно бы на той вот елушке хвоя слаже будет. Шмыг-шмыг, а ушки на макушке, а сердечко дрожит, ведь все нас ам, все хвать-похвать, зубками кусь-кусь, косточки наши хрусть-хрусть. Думают, если евреев на свете меньше, то хлеба больше; решили, что евреи чужой хлеб съедают. А мы вздерг даем, мы спать не даем и потому на наш каравай рот не разевай. Помню, приехал в Киргизию с ревизией. Еще при коммунистах. Мне плачутся в жилетку, но зло так плачут; воткни кинжал в зубы, зашипит. Вы, говорят, русские, все наше мясо съели. Ну, что тут ответишь? Ничего не слышат. Ну, отделились от Москвы, отскочили под бая, русских поперли. Не стало русских, не стало и мяса, совсем пропало. На зубок не укусить. Русские – лисы, а мы, евреи, – зайки, путляем, путляем, вроде бы живем без прицела. Они нас гонят, а мы рады. Ведь мы зверье лесовое – не враги, нам друг без друга амба, крышка, пистолет к виску. Мы лису кормим плотью своею, она нас гоняет. И на том спасибо. Много зайца наплодилось, значит, много лис. Лисы болеют и подыхают. Когда лис мало, то зайцев много в расплоде. Зайцев никто не скрадывает и не гоняет, а они помирают от тоски. Казалось бы, радуйся, что враг посрамлен, никто не тропит тебя, не рвет на куски, спокой, дорогой, живи да радуйся, милый! А они вот дохнут. Смех один. Ну, заяц, погоди!

Но Григорий Семенович отчего-то не засмеялся, а, вдруг протрезвев, глубоко вздохнул и грустным взглядом обвел разоренную комнату, в которой будто мамай воевал. И лишь фикус в углу, дремлющий в деревянной кадке, напоминал о недавнем тихом мещанском уюте. Жаль стало покоя, мерности жизни: Господи, чего надо человеку? куда срываемся с нагретого места на ночь глядя, когда жизнь поджимает, сжигает все мосты и оставляет в целости лишь воспоминания? А деньги что? хоть и лопатой греби, хоть до неба сгоноши огромную кучу, но с собою на тот свет не утащишь и здоровья доченьке не выправишь, хоть уклади под себя все золото мира.

– Мы все впряжены в одно ярмо, в один хомут и бредем по одному замкнутому кругу. Пока не упадем. А тогда в яму, крык! И лисы, и зайцы. Навоз истории, одни воспоминания.

И снова Фридман повеселел, будто ненароком широкой ладонью скользнул по обводам прелестной женщины от плеч до кормы и воровато оглянулся, сглотнул слюнку. Женщины в интересном положении особенно притягливы; это как бы сразу ласкаешь двоих. Миледи улыбнулась и, хотя шалость хозяина понравилась, неловко отстранилась, будто чуяла взгляд Ротмана, достающий через стены.

– А сейчас кого больше, зайцев или лис? – спросила Миледи, чтобы отвлечь Фридмана от блудных мыслей. В животе воркотнулось, затабанило ножкою, напомнило маменьке. Миледи с тревогой вгляделась в коридор. Люся гремела на кухне посудою, словно бы нарочно окопалась там, забыв про гостей, а муж куда-то пропал, улетучился, бросил жену одну.

– Сама рассуди, милая. Вот кто у тебя в пузике? Заяц или лиса?

– Мальчик Алеша, – вдруг открылась Миледи. – Алексей – человек Божий. Я не хочу, чтобы мой сын убегал иль догонял кого-то.

Фридман безмолвно склонился перед Миледи и почтительно возложил пухлую ладонь на купол подрагивающего в нетерпении живота. Миледи отстранилась, проворковала:

– Вы, Григорий Семенович, большой шалун. У вас игривые мысли, да?

Фридман смущенно гмыкнул, словно бы подал кому-то тайный сигнал. Ротман, присев на картонку с книгами, забытый всеми, собрался в черную неприметную грудку, вслушивался в слововерчения, в тихо погудывающую карусель, но беседа, не касаясь его сердца, осыпалась, как жухлая листва. Стылость чужого дома вязала его пуще пут; одно думалось, как бы утянуть отсюда Миледи поскорее и без лишних вопросов? Поначалу шевельнулась ревность, но Иван решительно прогнал ее, посмеявшись над собою. Да и к кому ревновать-то, братцы, к кому?

– Ваня, ты где? – опомнясь, вопросила Миледи в сумрак коридора. Голос был недоуменный, опечалованный, и душа Ротмана сразу встрепенулась, заиграла на свирелях Боже, какой странный, вздернутый народец эти поэты; все у них на выкрутасах, на вздоре, сердце в шипах, постоянно кровоточит, и всякое чувство впоперечку, вспыхнув однажды, тут же и отвергает себя. Банкиры же сердцем прямы, как штык трехлинейки, но умом изворотливы, как ужи; удачливый потирает плешину на лбу, кого бы еще надуть, а попавший впросак мылит себе лысину на затылке: де, опять надули. С банкиром легче жить, сытнее, но с поэтом интереснее. Вот и рядись, баба, сама с собою, выбирай путь, благонравная.

Иван зашевелился, привстал из-за схорона, на лице – вымученная улыбка; по-стариковски зашаркал к хозяину, пряча взгляд. А Фридман вдруг радостно потянулся навстречу, хищно уцепился за шею, впился в губы, поцеловал так страстно, со чмоком, будто лопнул резиновый шарик. Всем показалось смешно; дружно захихикали, закудахтали, заплескали в ладони. Из кухни на шум появилась Люся с глубокой тарелкой; на дне сиротливо покоилась одинокая селедка: разделанная на крупные звенья с явным намеком: де, гостей потчуем, но не приваживаем.

– Бардак кругом. Не обращайте внимания. Два переезда – как один пожар, – сказал Люся и виновато сморщилась.