Изменить стиль страницы

Но забот поджидало много, чего говорить, братцы мои. Это как из старого, битого молью и шашелем потертого пальтеца, годного разве что кинуть для тепла под ноги, выкроить новое, с ватным подбоем и шалевым воротником, перелицевав и вытянув весь запасец тканины из старинных швов, когда еще одежда строилась сердито, на все времена и многие поколения. Но, как ни говори, начни лишь пороть, и все посыплется, потечет меж пальцев; там объявится прореха, там реднина, там заплатка, там штопка за пуговицей, а там и вовсе сукнецо поизопрело на сгибе рукава, вдруг проявив полную свою никчемность. Но есть мастера-пальтовщики, вернее, были в послевоенное время, кто на древней машинке «зингер» из последнего дерьмеца выкуют тебе такой сряд на поглядение, что только суровый въедливый глаз отыщет неизгладимые приметы старости.

И вот Ротман взобрался на верхотуру и стал раздевать чье-то родовое забытое имение, выламывать охлупень, длинную колоду с грудастым конем во взглавии. Зачин дороже денег; сбросил вниз трухлявую деревину, венчающую избу, и невольно присел передохнуть на крыше, оглядывая вдруг потускневшим заилившимся взглядом родимые, бесконечно родные дали, знакомые нынче до притаенной морщинки на поскотинах, ручьевины и овражка, обметанных осенней ржавой травою, уже густо тронутой инеем. Скот загнали в хлевы, и сейчас пустынностью веяло из поречных лугов, догорающих осинников, похожих на яркие факелы по-над берегом густеющей предзимней реки. Стылая небесная синь, уже призадернутая сизой пылью, походила на дымчатое стекло, и оттуда, с запада, уже зримо повевало близкой стужею. Солнце стояло еще высоконько, еще не уселось на острые пики елинников, на стожары разбежавшихся сенных зародов, но пламя его уже заметно потухало, меркло над россыпью золотых угольев и давно не грело.

И Ротман вдруг возвышенно заговорил стихами, отвернувшись от проспекта Ильича:

Солнце почивает не на лавке,
В чреве ненасытного дракона.
Словно колобок из русской сказки,
Покидает мрачные полоны.
Яро пряжу размотав кокона,
Поразвесив розовые нити,
По ступеням золотого трона
Бог восходит, радостью омытый.
Меч булатный окунает в мёды,
Чтоб крестить заблудшие народы.

Он прочел стихотворение, будто с листа, словно бы оно было выбито алыми скрижалями по кромке вечернего мохнатого облака с брусеничной опушкою споднизу. Каждое слово ему показалось вещим, полным особого смысла; это Господь давал Ротману урок для предстоящей жизни, и его надо было снести достойно. Вырывая подрешетник и замшелый тес, оскальзываясь по стропильнику, он повторял нечаянные строки, как молитву: легче, казалось бы, слезть и записать сочинение в памятку, чтобы тут же позабыть и освободить голову для толпящихся образов. Но он вбивал метафоры в мозг, как кованые, еще горячие, в окалине, гвозди, восхищаясь своим талантом. Человек ведь должен хоть в чем-то любить себя, чтобы не быть вовсе пропащим и случайным. Ротман вроде бы уже не слышал, что кричит на весь белый свет, призывая заблудший народ за собою: «Меч булатный окунает в мёды, чтоб крестить беспечные народы».

Незаметно закат окрасился кровью, и темь от реки крадучись, на пальцах подползла к Слободе, запорошила дороги и луговые тропинки, залила бочажины и пролилась на улицы; избы сразу сдвинулись, и городишко превратился в одну каменную вараку, скинутую случайно с небес в забытые Господом болота. Там-сям стали вспыхивать огоньки, золотистые бруски упали из окон на загустевшую грязь прошпекта Ильича. Ротман слез с избы и с какой-то невыразимой грустью уставился на мамаев курган, как на собственную могилу. Невольно подумалось, что стройка затеялась не ко времени, на носу зима; но опять же доколе годить, верно? Сроки поджимают, да и несчастное жутковатое время не позволяет мешкать; мало ли в какую переделку и мятку сунет тебя судьба.

Конечно, с толковым подручным вдвое быстрее станет, а тем более с дельным плотником, умеющим стоять на углу, вырубать пазье и выбирать четверть. Но и звать кого-то доброго в помощники – денежки выложь да подай, и немалые; нынче бесплатно и доски с земли не подымут, да и сам невольно протянешь рубль, чтобы не посчитали жилой; канули в прошлое времена общины и согласного крестьянского мира, когда всем гуртом в какие-то две недели подымали хоромы в два жила. И вот эту обезглавленную громадную избу с подклетями и поветью наверняка ставили дружиною за месяц, не более, волочили с реки на лошадях бревна в обхват, и уже после хозяин наодинку отделывал горенку и вышку, подъизбицу и хлевы под свой норов, когда запехались семьею под крышу, и особенная спешка отпала сама собою. Но где нынче взять уров, урусов? Распьянцовские зачумленные души, они уже давно подпали под чуров, сейчас накочегарились под завязку и плотно храпят по своим углам под причеты старухи-матери и проклятия жены.

А, с другой стороны, ежели исполнить заповеданную заботу одному, понянькать в ладонях каждое бревно, закатить по слегам наверх, то сколько, наверное, станет гордости за себя, каким непреходящим до самой смерти счастием покажется эта работа. Богом назначен мужской урок: роди сына, построй дом, посади дерево. Исполненная затея и саму жизнь наполнит смыслом, обогреет ее страстью и отодвинет за туманную поволоку назначенные сроки; ведь долго придется тянуть земную канитель, чтобы поднять на ноги сына, женить и дождаться внуков. И для этого понадобится много сил и здоровья. Пусть ратятся в столицах, пусть обламывают хищные зубы на уворованной горбухе, ибо невдолге она станет железной, забьет горло, превратится в свинцовую пулю и могильный холмик. Чужой кусок всегда слаще, но, пробуя его на вкус, не позабывай оглянуться на терпкое дыхание за левым плечом: там дозорит неустанная Невея.

Припотелый, Ротман разделся догола и в полной темноте, не боясь столкнуться в пути с соседями, сбежал по косику в подугорье, нырнул с ходу в длинную глинистую ручьевину, полную осенней прибылой воды, и, обжигаясь, долго плескался, как выдра, вороша плечами тонкий береговой припай, похожий на слюдяные пластины. Оскальзываясь на няше, цепляясь за травяной клоч, густо припорошенный инеем, выполз на сухое и, не вставая с колен, запрокинул лицо в черное близкое небо, полное переливающихся, таких по-младенчески улыбчивых звезд, со звоном струящих к земле долгожданную весть. И воззвал в полный голос: «Не мир, но меч, – сказал Отечь!» И размашисто перекрестился, жесткими мозолистыми пальцами безжалостно бия себя в лоб и плечи, высекая из раскаленного тела голубые искры.

Братцы-ы мои милые! Как жить-то замечательно на земле-матери. Днем она похожа на глызу сахара, которую мы, мураши, обсели и обгладываем сладострастно, причиняя боль. А поздним вечером, вся преблагая, просторно дышащая притомленным телом, умиленная перед сном, похожа она, наша роженица и кормилица, на королевишну, возлегшую почивать в расписном терему под цветным шатерком с возженными, непотухающими лампадами.

Эва, Ротман, как ты заговорил, когда тело в чистоте, а душа во спокое; и жизнь впереди мыслится долголетней, и все немилости отшатнулись прочь, как девки-временницы, уже с боязнью минуя вроде бы обжитой порог.

И уже без досады и неприязни отправился Ротман к теще на беззлобную воркотню, к Миледи на согласные бессловесные беседы, к тестю на рюмку. Он сначала подумывал спать во дворе, чтобы без изъянов исполнить завет; даже палатку поставил, вернее, натянул под прислоном у стены старинный балаганчик, отысканный на повети, с которым прежде ставили сена в страду и брали с собою на рыбные станы; Иван не увивал прилежно гнездовище, чтобы холод пронимал до костей; он словно бы на дозор вставал, чтобы даже в коротком забытьи ни на минуту не выпускать из глаз радостную заботу, чтобы не прокрался, яко тать в нощи, какой-нибудь анчутка и не схоронился бы в развале бревен и досок.