Уже к вечеру в воскресенье жар поднялся. Видать, и от вестей худых.
Уж почивать сбирался Спиридон, молитву творил, как привели к нему монаха, прибежавшего только что из Москвы.
— Прости, владыка, — молвил служка его, Станила, — он с вестями безотлагательными и лишь тебе их поведать хочет.
— Веди его.
Станила ввел маленького монаха в заиндевевшем клобуке, а сам по знаку владыки вышел и дверь притворил. Душа Станилы страдала, ухо само просилось к двери прильнуть, послушать, о чем там речь пойдет. Но Станила переборол себя, отошел от двери, сел на лавку.
С тех пор как изгнали его с княжеского двора, душевных позывов своих Станила слушать не стал. Понял: желания свои сколь ни пои, все жаждут. А от этого не жди добра. Хорошо, сам княжич тогда в гневе распорядился: огрел пару раз плетью да и прогнал со двора. А если б узнал князь про все? Плетью б не кончилось, загудел бы Станила на торг с цепью на шее. А там бы кто купил, еще неведомо.
Монах московский, оказавшись в покоях владыки, пал на колени.
— Прости, владыка, Москву сожгли. Татары сожгли. Людей посекли. Ни единой души не оставили.
— Так! — вскочил Спиридон с ложа. — За что ж тогда прощение просишь?
— За весть худую, владыка.
— А что князь московский, дружина?
— Князь Владимир Юрьевич пленен, дружина вся полегла.
Весть и впрямь худа была. Спиридон, насупя седые косматые брови, прошел туда-сюда по покоям. Монашек так и не подымался с колен, не смел. Более того, когда владыка проходил у самого лица его, задевая широким подрясником, падал ниц, касаясь челом мягкого ковра. От ковра веяло теплом и покоем, и закоченевший чернец готов был растянуться на нем и уснуть. В пути длинном и опасном наголодался, нахолодался, бедняга.
— А церкви, монастыри? — спросил Спиридон.
— Все, все пограблено, порушено, владыка. И священных служителей не щадили поганые, алтари все их кровью залиты, трупиями церкви устланы.
— Куда ж от Москвы потекли поганые?
— Не ведаю, владыка. Но зрел сам, несть числа им, на всю землю нашу достанет. Прости, но и до Новгорода дотечь им ничего не стоит, все на конях.
Владыка встревожился не на шутку и почувствовал, как зазнобило его. «Неужто от вести худой?» — подумал он и позвал:
— Станила-а!
Станила явился неслышно, встал в дверях.
— Вели этого монаха отправить на Городище. Да немедля, слышь? А ты, — обратился к чернецу, — ты все сие перескажешь князю Ярославу. Все, без утайки. Слышь?
— Слышу, владыка.
— Ступай. — Спиридон сунул монаху под нос руку для поцелуя. Почувствовав прикосновение ледяных губ к ней, подумал: «Однако и впрямь жар у меня».
Оставшись один, Спиридон разделся до нижней сорочки, влез на ложе под пуховое одеяло. Скрючился, чтобы согреться быстрее. Долго лежал в тишине. Наконец, заслышав какой-то шорох за дверью, окликнул:
— Станила-а!
— Я здесь, владыка, — тихо явился в дверях служка.
— Вели взвару медового мне изготовить на липовом цвету. Кажись, застудился я. Немочно мне.
Услышав жалобу владыки, Станила подошел к самому ложу, заботливо поправил подушку, подоткнул одеяло. Что-то приятное шевельнулось в сердце Спиридона, сердечность служки тронула старика.
— Скажи аки на духу, сын мой, искренне предан мне али долгу рвение являешь?
— Аки отцу родному, владыка, — неожиданно пал на колени Станила и поцеловал руку старика. Спиридон перекрестил служку.
— Ступай, сын мой, за взваром.
Станила вышел бесшумно, исчез ровно дух. «Искренен отрок, — подумал умиротворенно владыка. — Вот что значит из праха поднять человека».
Архиепископ вспомнил, как в прошлую зиму поехал он в Юрьевский монастырь по церковным делам. Шибко хотелось Спиридону явиться в высоком сане в родной свой монастырь, где много лет дьяконом служил. Велел возчику в монастырский двор вихрем влететь, чтобы собратьев бывших оторопь взяла и, признав владыку, падали бы все носами в снег.
Ан наоборот приключилось. На раскате ударились высокие сани и перевернулись. И сам владыка у мира на глазах головой в сугроб угодил. Тяжеленек Спиридон, широконек, согласно сану своему. Один бы долго барахтался. Монахи-то, увидев этот срам, хихикнули было, но, признав седока, разбежались, как тараканы по углам. Возчик никак не вылезет — санями придавлен. Владыке хоть помирай ногами в небо. Да на счастье случился тут служка, дрова рубил. Бросил топор да на выручку. Вытащил владыку из сугроба, отряхнул от снега.
— Как звать? — спросил его Спиридон.
— Станила, владыка.
— Едешь со мной.
Так и оказался Станила хотя и не в великом чине, зато в близком положении к самой высокой церковной особе Великого Новгорода.
Спиридону, поднявшемуся по капризу случая на такую высоту, было лестно самому осчастливить мизинного человека. Понимал хитрый старец, что это было не только приятно, но и полезно. Как еще обрести подле себя преданного пса?
Мысли его прервал приход Станилы, он принес медового взвару на липовом цвету. Спиридон долго пил малыми глотками горячую пахучую жидкость.
— Фу-у, лепо в нутре, — вздохнул наконец владыка, опорожнив посудину. — Приготовь мне, сын мой, свежую сорочку да и почивай.
Спиридону долго не спалось, одолевали думы всякие. Весть о разорении Москвы была и неприятна, и страшна. Представив такое с Новгородом, с Софией, владыка даже вскакивал на ложе. Как оборонить град дорогой и сердце его — святую Софию? Ведь со дня на день поганые могут сюда притечь. Поди, уж скачут. А что ж князь-то думает? Давно уж прибежал из Переяславля, что-то медлит, выжидает. Правда, взялся укреплять город, чего отродясь не делывал. Мог бы посаднику повелеть или сыну, князю Александру, препоручить. Ведь, бывало, где-то набегут враги, князь Ярослав немедля в угон за ними, соколом на них падал. А теперь?
Ох, что-то неладное умыслил. А что, ежели он…
И Спиридона словно молнией осенила догадка. Страшная, почти нелепая. Он даже себе боялся признаться.
«Что, если князь Ярослав нарочно выжидает, когда стол великого князя освободится? Чтоб потом, поплакав о гибели брата старшего, столом Владимирским завладеть? А? Ай-ай-ай!»
Спиридон истово крестился, отгоняя мысль крамольную. «Нет, нет, нет, сие и мыслить нельзя. Грех так думать. Ведь князь град укрепляет, войско сбирает не на потеху же».
Вдруг по всему телу владыки пот обильный выступил, рубаха вмиг мокрая стала. «Липовый цвет погнал», — догадался Спиридон и сел на ложе. Начал снимать мокрую сорочку. Не ладилось. Кряхтел, кряхтел, переваливаясь, не выдержал.
— Станила-а, — позвал почти жалобно. — Станила-а.
Служка появился скоро. В полумраке лампадки подошел к ложу.
— Подсоби, сын мой. Никак не управлюсь.
Станила помог благодетелю снять мокрую сорочку и надеть сухую. Владыка лег опять.
— Утресь раненько, сын мой, добеги до посадника Твердиславича и купца Житного, скажи, я зову. Да чтоб, окромя тебя и их, никто о том не проведал. На Городище чтоб ни одна душа не знала.
— Хорошо, владыка, исполню, как велишь.
Такое поручение, о котором и князю знать нельзя, очень приятно Станиле. Что ни говори, а обижен он, крепко обижен, хотя никому никогда не посмеет признаться в этом.
Посадник Степан Твердиславич и богатый купец Житный явились в покои к владыке чуть свет. За окном едва брезжило.
Спиридон, не вставая с ложа, благословил гостей ранних, велев садиться на лавку к нему поближе. Отослав Станилу и приказав никого к нему не пускать, владыка долго и внимательно разглядывал посадника с купцом. Так долго, что тем и сидеть как-то неловко стало. Наконец не выдержал посадник.
— Что, отец святой, чай, не в гляделки звал бавиться. А?
— А ты не спеши, Твердиславич, разговор впереди. Не слыхал, татарове Коломну и Москву на щит взяли. А?
— Нет, — насторожился посадник. — Неужели?
— Ужели, Твердиславич, ужели. Все порушено, пограблено, опоганено. Не сегодня-завтра к нам могут пожаловать.