Изменить стиль страницы

Журавушка читала это письмо так часто – самой себе, ничего не понимающему Сережке и подруге Марине Лебедевой, – что теперь знала его наизусть. Читала, не заглядывая в бумагу, нараспев, как молитву. Однажды Настасья глянула на нее встревоженно и сказала:

– Ты, девка, спрячь письмо. Так-то и с ума можно сойти. По себе знаю. Мой, когда был на первой германской, пришлет, бывало, письмо. Зачну читать. Читаю, читаю – голова кругом идет. Зря уж начала говорить. Свекровь заметила, взяла ремень, да и высекла меня. Ты что, говорит, дура? Детей нешто хочешь оставить сиротами?..

Приходили от Петра еще письма – много писем. Она и их наизусть знала. Только уж не стала читать Марине Лебедевой – та совсем недавно получила похоронку, убили ее Андрияна под Сталинградом, в каком-то маленьком хуторке по имени Елхи. Осталась Марина с двумя – трехлетней дочерью да полуторагодовалым сыном. Принесли ей эту весть прямо на поле, где женщины – вся почти Журавушкина бригада – пахали на коровах зябь. Упала Марина на борозду. Поднял ее тогда Акимушка Акимов, отнес в сторонку, говорил что-то, утешал, встал за плуг да пошел по борозде, неуклюжий, сутулясь больше обычного, будто кто-то невидимый положил ему на плечи невидимый же тяжкий груз.

Журавушка подошла к подруге, присела рядом, обняла, сказала тихо:

– Ну что ж теперь плакать, Маринка, подруга моя верная?.. Не вернешь слезами, не воскресишь его? О детях подумай...

Маринка вдруг оборвала рыдания, глянула на Журавушку неожиданно злыми глазами и, задыхаясь, почти закричала:

– Тебе хорошо говорить... Твой-то жив-здоров. Вон какие письма пишет!..

Журавушка отшатнулась, как от внезапного удара, побледнела, но ничего больше не сказала. Вскочила на ноги, побежала, чтоб никто из женщин, которые, почуяв беду, уже сбегались к Марине, – чтоб ни одна из них не видала слез своей бригадирши. Позже, когда и Журавушка получила такую же бумагу, Марина бросилась ей в ноги и просила прощения за те жестокие свои слова. И после уже были неразлучны, вместе принимали, вместе отражали, как могли, удары, которые в достатке заготовила для них судьба.

С появлением Сережки Журавушка не могла уж быть бригадиром – строго помнила наказ мужа: беречь себя и сына.

Легко сказать – беречь. Попробуй-ка сбереги, когда на селе остались одни женщины, старики да дети, а вместо тягла – еще не обученные коровы да старые-престарые лошади, колхозные пенсионеры, как назвал их дедушка Капля: мало-мальски добрых кобылок забрали на войну, для полковых обозов.

Журавушка и Марина Лебедева объединились и стали обучать своих коров вместе, чтоб они ходили в одном парном ярме. В первый же день обучения Сережка чуть было не остался круглым сиротой. Маринина Зорька, слывшая в стаде коровенкой отбойной – пастухи давно уж жаловались на нее, – весь свой буйный характер проявила сейчас же, как только почувствовала на шее ярмо. Выпучив окровенившиеся глаза, она взмыкнула, крутнула хвостом, подпрыгнула, набычилась и в мгновение подняла стоявшую рядом и пытавшуюся утихомирить ее Журавушку на рога. Марина в ужасе закричала: «Караул! Спасите!» Бегала вокруг, а поделать ничего не могла. Зорька раз, и два, и три подбросила Журавушку на рогах, швырнула ее далеко в сторону, поломала ярмо и пустилась под гору, в село. Журавушка лежала на прошлогодней стерне недвижно, не показывая признаков жизни. Спасло ее, очевидно, то, что рога Зорькины были круто вогнуты внутрь и не могли острыми концами вонзиться в свою жертву. Подбежали женщины, подняли Журавушку на руки, отнесли в телегу, уложили там и начали причитать, как над мертвой.

– Да не ревите вы, – тихо простонала она. – Живая я... вот только в боку что-то...

Стащили кофту. Правый бок был окровавлен – на нем содрана кожа.

– Слава Богу, грудь хоть цела, – сказала одна из женщин и добавила: – А то чем бы кормила Сережку...

Оказались на правом боку сломанными два ребра.

Женщины туго обтянули Журавушку утиральником, отвезли домой, определив в качестве сиделки бабушку Настасью, которая охотно согласилась побыть возле своей любимицы.

Там, на поле, все случилось так быстро, что Журавушка не успела даже испугаться. Страшно ей стало лишь теперь. И не за себя страшно – за Сережку и за то еще, что не исполнила мужнин наказ. Представив вдруг сына осиротевшим, она расплакалась, – на этот раз не скрывая слез от посторонней, – и принялась бурно целовать ребенка. Исцеловала его всего, потом прижала к груди крепко, твердя: «Дура, дура твоя мамка, сечь ее надо, дуреху. Оставила бы тебя одного, кровинушку мою, сыночка моего... А что бы сказал папанька, узнав обо всем этом?..» – и опять принималась целовать, тутушкать на поднятых вверх руках, не замечая боли, которую причиняла себе такими движениями. А сама и смеялась, и плакала, блестя темными под крутыми дугами бровей глазами. Молча следившая за ней Настасья умилилась, расплескала по своему морщинистому лицу широкую, добрую улыбку, вздохнула глубоко, молвила:

– Красивая ты у нас, Марфуша!

– Да что ты, бабушка! – встрепенулась Журавушка. А сама уж залилась румянцем и знала, что стала оттого еще красивее, не удержалась – мельком глянула на себя в зеркало, застыдилась, покраснела еще гуще, слезы брызнули из глаз ее, ткнулась в подушку и неожиданно разрыдалась, сама не зная почему.

– Да что ты, девонька! Успокойся, милая! – Большие теплые руки легли на вздрагивающие плечи молодой солдатки. – Дитя-то испугаешь. Нешто можно так. А ну перестань! – прикрикнула старуха, и это подействовало: плечи Журавушкины вздрагивали все реже и реже, она перевернулась на спину и теперь уже опять плакала и смеялась одновременно, как это бывает с утешившимся, но еще не в силах удержать слезы человеком. А бабушка говорила:

– А то, что в зеркало посмотрелась, что ж тут такого? Дело молодое. Пока пригожа, можно и посмотреться. А вот доживешь до моих лет... Я, девонька, давно уж в зеркало-то на себя со спины гляжу. Только там, на затылке, и похожа маленько на молодую, какая прежде-то была...

Говоря это, Настасья сидела к Журавушке боком, и хорошо были видны три светлых, скатывавшихся на шею, пронизанных солнцем завиточка Настасьиных волос, которые одни только и остались от девических ее лет, которые одни только и делали ее молодой, если, конечно, глядеть со спины. «Вот такой же и я буду», – подумалось вдруг Журавушке, и она опять покраснела, потому что мысль эта показалась ей очень нехорошей.

Через две недели Журавушка уже вышла на работу. К тому времени своенравная Зорька была укрощена совместными усилиями ее владелицы, Акимушки Акимова, который успел уже сдать председательство только что испеченному инвалиду войны, и Кузьмы Удальцова, принявшего от Журавушки бригаду.

В заботах, в хлопотах прошло лето, а в конце декабря почтальонша Верочка Акимова принесла бумагу. «Смертью храбрых под Кировоградом, у села Калиновка», – сказано в этой бумаге. «Вот она, так и знала, так и знала!» – шептала, как безумная, Журавушка, успела механически накинуть изнутри крючок, чтоб ни одна душа не видела ее слез, не слышала ее рыданий.

На третий день появилась на общем колхозном дворе. Там-то, поняв сразу все, и бросилась к ней в ноги, прося прощение, ее подруга Марина Лебедева.

Так началась для Журавушки вдовья жизнь.

Сережу она берегла больше, чем самое себя, как, впрочем, делают это все матери. Когда ему сравнялся год, старая и мудрая Настасья, этот добровольный Журавушкин опекун, посоветовала:

– А ты, девонька, подоле не отымай его от грудев-то. Для одного-то рта хлебушка хватит, а для двух отколь ты его возьмешь? По пятьдесят граммов на трудодень дают, а много ли ты со своим Сережкой их заработала, тех трудодней? Ты уж, милая, послушай меня, старую дуру, не отымай. Пущай тянет. Сама так делала, бывало, когда Кузьму моего на позиции забирали.

Журавушка послушалась, не отымала до трех с половиной лет. Однако уж в два года Сережка все чаще и чаще канючил:

– Мам, папы хочу. Ма-ам, папы!