Изменить стиль страницы

Хор – с еще большим вызовом:

Твоя ланка – пятисотка,
Тай горилочка солодка.

Ганя – сквозь смех, брызжущий, неудержимый:

А соседка не така...

Подруги – от всех, что называется, щедрот:

А соседка не така...
Бо не крала буряка...

Только теперь сваты, сопровождаемые дружным девичьим хохотом, могли выйти в другую комнату и потолковать там без всяких помех о будущей жизни молодых.

Через двое суток Серьга Волгушов привез внука и невестку в Выселки. Как и надеялся он, бабка недолго поджимала губы в ревнивой своей подозрительности. Ганя, не замечая за ней ничего такого, обняла, расцеловала, обласкала в первую же минуту и в тот же день стала роднее дочери. Расцветшее улыбкой старое лицо Матрены сняло лучиками золотых морщин. Не вытерпела, понесла, посветила этими лучинками по селу, не в силах скрыть великой радости и гордости своей.

Так-то вот и стала жить в Выселках счастливая пара, которую быстро, как могут это делать только на селе, окрестили одним соединительным и очень идущим к ним именем Паня-Ганя.

Суд идет!..

Бывают люди, которые, как обрели в возрасте, скажем, сорока лет определенные черты внешнего своего обличия, так и не меняют их во все последующие годы, вплоть до глубокой старости. О возрасте человека можно судить, например, по седине, но у таких ее никогда не бывает, седины. По количеству и по глубине морщин можно еще что-то сказать, но и морщин на лице такого человека в восемьдесят лет будет не больше, чем было их у него в сорок. К тому же следует прибавить, что и характер он сохраняет в завидном постоянстве. Только не думайте, пожалуйста, что этот тип людей должен быть непременно добр по натуре, простодушен и ленив. Что касается тетеньки Глафиры, о которой пойдет ниже речь, то она далеко не простодушна и активна до чрезвычайности.

Когда мне было лет десять, Глафиру и тогда уж все звали тетенькой. С того времени прошло тридцать пять лет, а она все тетенька. Были бы дети, то они, хочешь ли ты того или нет, постараются во что бы то ни стало и по возможности скоро сделать тебя бабушкой или дедушкой. Но у тетеньки Глафиры нет детей и никогда не было. И замужем она никогда не была. О мужчинах говорит с крайним презрением, вздымая и опуская во гневе свою могучую грудь, к которой ни один кавалер не рискнул бы притронуться.

Впрочем, сейчас же должен поправиться. Все же был такой, который однажды рискнул, а что из того получилось, послушаем самого героя.

– Я вокруг ее, толстомясой, и так, и эдак. И Глашей называл, и голубушкой, и другими прочими такими словами. Косит огненным глазом, нечистая сила, того гляди укусит. «Глашенька, – говорю, – Глафира, и доколь ты будешь беречь такое богатство? Перегорит все у тебя, как у недоеной коровы!» Эх, как она взъярилась!.. «Ах ты, козел вонючий!» – И тигрой кинулась на меня. Я бечь. «Окстись, говорю, окаянная, я ж пошутил!» Како там! Две версты по пятам меня преследовала. Спасибо, что тогда я шустер еще был на ноги, утек, а то бы погиб ни за что ни про что. Вот оно какое дело!

Не желая для рассказавшего эту историю известных осложнений, я не назову тут его имени, тем более что поведал он мне ее под большим секретом.

Тетенька Глафира живет в своей немудрящей избе одна. Кажется, и родственников у нее нет, а если и были, то она давно отвадила их от своего подворья. Соседи также не очень часто заглядывали к ней – неприветлива. Щепотку соли, коробок спичек или там ложечку малую закваски – ни в жисть не даст.

Долг, как известно, платежом красен. Соседи отвечали тетеньке Глафире тем же. Мужики наотрез отказывались отбить ли ей косу, поправить ворота, вырыть погреб или привезти из лесу дров. Правду сказать, тетенька Глафира и сама очень редко обращалась за помощью. Спросит кто ее, как, мол, ты там живешь-можешь, ответит, не меняя несокрушимо сурового выражения на лице:

– Живу – хлеб жую. И не чей-нибудь, а свой, своим горбом и своим потом заработанный. В твой и ни в чей другой рот не заглядываю. Своим кровным сыта бываю. А живу так: семеро наваливают, одна несу. Положить боюсь: а ну как не подыму потом? Так и несу до самого дома...

Надо заметить, что несет тетенька Глафира в дом свой все, что попадается в поле ее острого и ухватистого глаза. На ее дворе можно и сейчас увидеть деревянную соху, старую борону, тоже деревянную с железными лишь зубьями; посреди двора валялся тяжеленный, весом в тонну, – как тетеньку Глафиру угораздило притащить его? – зубчатый каменный каток, каким в единоличные времена молотили на гумнах пшеницу либо овес; в дальнем углу под поветью были аккуратно сложены три ступицы от колеса со спицами, но без ободьев, ящик с большими бороньими зубьями, ящик четырехгранных гвоздиков, какими подковывают лошадей, четыре заржавленных тележных тяжа; там же, под крышей повети, на деревянных гвоздях висело два хомута с уздечками, седелкой, чересседельниками, супонями и почему-то шестью подпругами, а в одном угольнике – огромный жернов.

Никто бы не мог сказать, зачем собрана и чего ждет эта тетки Глафирина доисторическая рухлядь.

Когда еще был на селе Спиридон Подифорович Соловей, один только он и посещал Глафирино подворье, от одного лишь его дома была проложена сюда чуть приметная тогда, а теперь совсем затравеневшая, затерявшаяся стежка. Всего лишь за два или три года до его погибели тетенька Глафира «записалась» в колхоз, но с добром своим, что сложено во дворе, не рассталась, благо, что никто на него и не посягал. К старым сохе и бороне скоро прибавился пароконный, брошенный за ненадобностью колхозниками на поле плужок с еле заметным знаком «Ростсельмаша», железная борона, покалеченная наехавшим на нее трактором и выброшенная в овраг. А свободное место под поветью в первые послевоенные годы было заполнено пятью ярмами, подобранными хозяйкой на старом колхозном дворе.

На вопрос, зачем ей все это, тетенька Глафира, насупится и глухо вымолвит:

– А твое какое дело? Может, еще сгодятся...

Тетенька Глафира – богомолка. Она входит в актив моей тетки Агафьи, является ее правой рукой и, как самая бережливая и с виду, во всяком случае, самая молодая и зоркая, ведала кассой, была в вопросах финансовых довереным лицом отца Леонида. Ванюшка Соловей, который и теперь не мог забыть связей своего покойного отца с тетенькой Глафирой, мстя ей, пробрался как-то в ее избу, снял икону и вместо нее поставил портрет известного в районе и очень усатого человека. Вечером, перед тем как отойти ко сну, тетенька Глафира начала отбивать поклоны перед образами. Молитва «Отче наш» уже подходила к концу, когда набожная подняла глаза и на нее вместо Николая Угодника глянул этот усатый.

– В три их узды! – страшно, как могут только женщины в Выселках, выругалась тетенька Глафира. – Что это за черта мне поставили?.. Господи, Спаситель наш!.. – И с этими словами выскочила на улицу. Там собралась с духом, вернулась в избу и стащила портрет.

Кому-то из руководителей пришла в голову мысль – поставить тетеньку Глафиру во главе кур на колхозной птицеферме. Баба, мол, экономная, будет блюсти яичко. Она и блюла, но не для колхозной казны, а для своей собственной сберкнижки, которую завела после войны и на которой, как догадывались люди, скопилось немало рублишек. Догадывались потому, что видели: больше всяких реформ тетенька Глафира боится реформы денежной. При первой она понесла великие убытки, а при второй хоть вроде бы и не понесла, но деньга все же теперь не та: копейка как была копейкой, так и осталась ею; на базаре раньше за пучок укропа просили гривенник и теперь гривенник; мелочь как была мелочью, так и осталась с прежним к ней отношением; правду говорят, что новые деньги расходуются в три раза быстрее. Сама-то Глафира скорее выиграла от второй реформы, чем проиграла: каждое воскресенье ее можно видеть на рынке с тем самым пучком укропа либо редиски...