Изменить стиль страницы

А все же Бернард с оживлением вышел ему навстречу и заглянул в глаза.

Швентас ответил на его взгляд, и тусклые зрачки его сверкнули, если не умом, то хитростью и изворотливостью, которых незачем было скрывать от глаз хозяина.

Ясно, что в этой бесформенной колоде таилось нечто обросшее слоем мяса и скрытое под толстой кожей.

Глаза выдали его, и он опустил их в землю.

С юродивой усмешкой, и льстивой и радостной в одно и то же время, Швентас нагнулся, поймал кончик белого плаща Бернарда и униженно поцеловал.

Он ждал приказаний.

— Ну, в путь-дорогу! — приказал шепотом Бернард и приложил палец к губам.

— Добре, отец родной, в дорогу, так в дорогу! — хриплым голосом ответил Швентас на ломаном немецком языке с сильным чужим акцентом. Говоря, он все время смеялся и скалил ряд мелких острых зубов. — В дорогу, так в дорогу! — повторил он. — Разве я когда-нибудь отнекиваюсь по болезни, как другие? Я всегда готов: палку в руки и ступай!.. Э?.. Но куда? — спросил Швентас, с любопытством сверкая глазами.

Бернард помолчал.

— А если бы на Литву? — шепнул он.

— О, а! Что же в том особенного? — рассмеялся Швентас. — На Литву, так на Литву! Не бывал я там, что ли?

— Не только пробраться надо на Литву, но и вернуться целым: в том-то вся и штука, — прибавил рыцарь, — надо сходить, умненько разведать какую требуется подноготную и доложить мне.

Швентас вместо ответа ударил себя в грудь.

— Но берегись! — молвил Бернард. — Берегись, литовская ты бестия! Смотри, когда выскочишь на волю, не пустись во все нелегкие, не вернись к дикой жизни и языческим обычаям! Если изменишь ордену, достану тебя из-под земли и повешу, как собаку!

Старик качнулся всем телом и чуть не подскочил, услышав грозный окрик Бернарда. Он стиснул кулачища и поднял руки.

— Точно вы меня не знаете! — закричал он почти гневно. — Мало ли я ходил туда для вас? Не раз и не два, а десятки раз, высматривая, подглядывая и возвращаясь с верными сведениями? Что мне, сладко что ли с этими дикарями да язычниками? Разве вы не знаете моей жизни, моего сердца? Ведь я сам дался вам в руки, чтобы мстить своим до конца жизни, пока дух в теле. Повесили они меня; только вот мать перерезала веревку. Девку мою отняли, хату спалили, и все несправедливо. Они мне не братья и не кровь моя, а враги. Потому-то я и передался вам.

Рыдания заглушили его слова; успокоившись, он кончил:

— Куда идти, отец родной? Лишь бы крови у них выцедить, пойду, всюду пойду!

Бернард больше не раздумывал. Он нагнулся и спросил:

— Знаешь, где Пиллены?

Холоп головой и бровями показал, что знает.

— Там сидит…

— Старая Реда, жена кунигаса, — перебил Швентас, — та самая, у которой отняли и убили малютку сына. Бешеная баба: одна троих мужчин стоит. Залезть к ней — все равно что в осиное гнездо либо в муравейник.

Бернард взглянул на говорившего.

— Не хочется? — спросил он. Швентас засмеялся, широко раздувая щеки.

— Я не боюсь ни ос, ни муравьев, — сказал он, — на что же дал нам Бог ум и хитрость?

При этих словах он сделал перед собой руками какой-то знак.

— В Пиллены надо не только пробраться, — молвил рыцарь, — но и пожить там. Реда, верно, оплакивает сына; думает, как и ты, что он убит. А что, если он жив?

Швентас снова стал смеяться.

— Жив? О! О! За живого можно взять хороший выкуп! — сказал он, мотая головой, и прибавил, понизив голос: — Все равно, жив либо нет, можно всегда подобрать ей мальца под масть и возраст… через столько лет не разберется…

— Может быть, его и не убили, когда взяли, — продолжал рыцарь сдержанно. — Слушай же, Швентас, как ты… ну… что ты о себе скажешь?

— В Пилленах-то? — молвил, раздумывая, старый парень. — А как знать?.. Да как случится!

— Скажи, что ты из пограничных мест; кем же ты будешь? — спросил Бернард.

— Как кем?.. Ну… нищим, ворожеем, может быть, бродягой?

— Расскажи ей, будто слышал от людей, что ходят слухи в замках крестоносцев о том, как немцы вырастили ее дитя и оно живо.

Швентас забил в ладоши.

— Я их оболгу, как следует, не бойтесь, — прибавил он со смехом.

Бернард задумался. Дальнейшее надо было хорошо обмыслить. Ему не хотелось совсем довериться полудикому посланцу, а тот пронырливыми взглядами, казалось, вызывал у него из души тайну за тайною, а по лицу его блуждала хитрая усмешка.

Бернард прошелся взад и вперед по комнате.

— Ну, пока довольно, — сказал он, — ступай, делай как сказано и смотри в оба, как она примет вести, как откликнется на них ее сердце. Она — мать.

— Она баба! — поправил Швентас. — Но я много о ней слышал. Жажда мести давно сделала из нее мужчину. Она только одной и дышит местью за того ребенка.

— Тем лучше, — перебил Бернард, — а что будет, когда узнает, что он жив?

Швентас закрыл рот обеими руками и, точно разговаривая сам с собой, стал трясти и ворочать головой. Трудно было разобрать, смеялся ли он, или удивлялся, или беспокоился. Может быть, смеялся, но смех был не такой радостный и откровенный, как раньше.

Бернард подошел к нему и еще раз повторил все, что ему внушал. Холоп, кивая головой, поддакивал каждому слову, а оживленный взгляд доказывал, что он хорошо понял свою роль. Когда Бернард кончил, Швентас еще раз ухватил подол его плаща и поднес к губам. Потом поклонился почти до земли, повернулся и выкатился вон из комнаты.

Бернард остался один. Его не взволновали ни слова великого магистра, несомненно, обидные для кого бы то ни было, распоряжения, данные Швентасу в столь важных обстоятельствах. Ничто не возмутило спокойствия рыцаря, закаленного долгими годами послушания. Он уже опять ходил взад и вперед, обдумывая какое-либо иное начинание во славу ордена, и, стараясь сосредоточиться, временами останавливался, проводя рукою по лбу.

Постучали в дверь… Бернард удивился столь поздним посетителям, однако, пошел и отворил. На пороге, осторожно и медленно переступая, показался с костылем в руке сгорбленный и очень старый человек, одетый в орденское платье. На нем была монашеская ряса без плаща, без креста, без иных отличительных эмблем; но с первого же взгляда чувствовалось в посетителе сознание собственного достоинства, как бы заявление о правах на нечто, ему не предоставленное.

Из-под черной скуфейки, которую посетитель не снял при входе, серебрились белые, как снег, волосы; коротко подстриженная бородка и седые усы обрамляли красивое лицо, изрезанное глубокими рубцами.

Один из них кровавой лентой пересекал нос и щеки; другой глубоким шрамом зиял на виске. Одну из ног, полупарализованную, старец грузно влек за собой; костлявые пальцы рук были опухлы и искривлены.

Весь он представлял развалину; но развалину красивую, вызывающую уважение. Углы рта, изборожденные морщинами, сохранили гордое и мужественное выражение. Но к гордости примешивалась горечь, дышавшая сарказмом и тоскою.

Гость был старейший из рыцарей-крестоносцев, подвизавшихся на литовской границе: Курт, граф Хохберг, родом с Рейна. Несколько десятков лет тому назад, после семейных неурядиц и бурной жизни, он выбрал себе уделом борьбу с язычниками и остался здесь на всю жизнь.

Израненный в боях, неоднократно остававшийся лежать на поле битвы в числе павших, всегда искавший смерти и чудом от нее спасавшийся, он потерял всякие земные связи и точно прирос к своему каменному гробу. Братья неоднократно хотели избрать его комтуром или казначеем; сам он, несомненно, мог претендовать на звание великого магистра; однако, подобно Бернарду, он всегда открещивался от бремени начальственного положения и почти в равной с Бернардом степени горячо интересовался только судьбами немецкой колонии меченосцев в этом крае, близко принимая к сердцу ее интересы.

Но Бернард жил еще кипучей деятельностью; Курт уже только жаловался и ворчал, да усердно выслеживал всякие измышленные новшества. Старинные заслуги заставляли братию выносить его причуды, хотя порой он подносил им слишком печальные истины.