Изменить стиль страницы

— Что с молодым Юрием? — спросил он.

— Болен, болен, — скороговоркою ответил монах, быстро поводя плечами и явно не желая вступать в длинные объяснения.

Спрашивавший испытующе взглянул на него. Брат-госпиталит засуетился, торопясь уйти, но заметив, что рыцарь не двигается с места, не посмел.

Тот повторил вопрос:

— Болен? Все болен?

Вертлявый монах в ответ быстро закивал головой. Потом задумался и заговорил:

— Все болен! Да! Трудно даже сказать чем… знаете, брат Бернард, немало болезней насмотрелся я за свою жизнь, а такой не знаю и лечить ее не умею.

И опять собрался уходить. Но Бернард схватил его за руку.

— Повремени немного, — сказал он, — я знаю, что ты всегда торопишься, а все-таки скажи, что с Юрием?

— Что с Юрием? — досадливо и с полуусмешкой ответил гос-питалит. — В том-то и дело, что мы этого не знаем. Ответить трудно. Признаки болезни налицо, а ухватиться за нее, понять ее нельзя. Малец вдруг обессилел, похудел, пожелтел, затосковал, потерял вкус к еде… а пожалуй, даже к жизни. Часами сидит, как окаменелый, уставившись глазами в стену, в окно, в пол, в потолок…

И госпиталит опять быстро задергал плечами.

— Молодости нужен воздух и движение; я подумываю, не взять ли его с собой, посадить на коня да в поход, в широкий свет, на люди? Изменить образ жизни, устроить в замке одного из комтуров… дать немного свободы?.. — спросил рыцарь.

Монах, слушая, только потряхивал головою.

— Пробуйте, что и как хотите, — сказал он, — из своей аптеки я все, что можно, уже перепробовал. Не думаю, чтобы ему можно было помочь… Сесть на лошадь ему не позволят силы… Жизнь в пограничной крепостце, где денно и нощно надо быть настороже… Какой же это отдых?.. Но, впрочем, я не знаю… — оборвал разговор брат-госпиталит и опять собрался уходить. Но Бернард еще раз удержал его за плащ.

— Как вы думаете? Не угрожает ли болезнь его жизни? — спросил он.

— Если бы он был постарше, — сказал монах, с неудовольствием отодвигаясь от Бернарда, так как торопился, — то легче было бы судить, умрет он или выздоровеет. Но в отроческом возрасте, одаренном одновременно и необычайной выносливостью и неожиданными капризами здоровья, никогда нельзя знать наверное, одержат ли молодые силы верх или угаснут от едва заметного ветерка, как гаснет плохо разгоревшаяся светильня у лампадки.

— А было бы жаль, — пробормотал Бернард, — воспитывали с малолетства… рассчитывали на него…

Брат-госпиталит, мысли которого были далеко, с трудом расслышал последние слова.

— Брат Бернард! — закричал он с силой, как бы не совладев со своей порывистой натурой. — Поверьте мне, я человек старый и видел виды! Бровь не переделать: она напоминает о своих правах. Сколько ни ухаживай за дикой птицей, один конец: как только отворишь окно, и она услышит голоса сородичей… непременно упорхнет.

— А чтобы не упорхнула, ей подрезают крылья! — пробурчал Бернард и еще тише, наклонившись к уху госпиталита, добавил:

— Не проболтался ли кто-нибудь? Не выдал ли тайны его происхождения? Быть этого не может!

И он угрожающе взмахнул рукой.

— Кто? Каким образом? — перебил брат-госпиталит. — Кроме нас немногих, связанных присягою молчать, ни одна живая душа не посвящена в тайну. Ни единая! Никакие догадки не помогут. Юрий сам наравне с прочими уверен, что его ребенком привезли сюда из Германии.

— Так! — возразил Бернард. — А младенческие воспоминания? Престранные бывают порой случаи. А если где-то там, на дне души, у него таится память о детских годах? Неуловимая, как сон?

Госпиталит потряс головой.

— Это стерлось! Столько прошло времени! — сказал он. — Никто не помнит своего младенчества, а он попал к нам почти бессловесным.

— О нет, о нет! — возразил Бернард. — Он уже говорил! А дьявольскую, дикую варварскую речь, на которой он лепетал, едва-едва с большим трудом удалось выбить у него из головы уже впоследствии угрозами и искусным воспитанием.

— Да успокойтесь же, он не помнит ни полслова, — молвил брат госпиталит, — ничего подобного ему не может придти в голову. Причину болезни надо искать в другом. В чем именно? А кто его знает! То тело угнетает душу, то душа тело… а страдают и то и другое вместе. И не знаешь, что лечить, тело или душу? Так они друг с другом связаны!

— Надо рассмотреть, что поражено сильней, душа или тело.

— Так! — усмехнулся брат-госпиталит. — Разве человеческое око может заглянуть так глубоко? Эти бездны доступны только Божией благостыне.

С этими словами госпиталит отошел от дверей часовни, побрякивая связкою ключей, висевшею у пояса, желая дать понять Бернарду, что спешит и что у него много дела.

Брат Бернард, не задерживая спутника, шел с ним рядом. Лазарит, удивленный, оглянулся. Тогда Бернард, заметив изумление на лице госпиталита, объяснил ему.

— Хочу сам повидать юношу. Ничего особенного не случится, если я вместе с вами зайду в больницу.

Госпиталит опять усмехнулся.

— Ведь вам, — сказал он, — всегда и всюду все открыто. Поступайте, как вам кажется лучше.

Из часовни в больницу надо было пройти через другой, лежавший ниже, дворик. Расстояние было порядочное. В тесных проходах среди стен становилось темно, но свет, местами падавший сквозь окна, освещал дорогу.

Бернард шел молча, глубоко задумавшись. Тяжелые мысли не мешали ему как бы нехотя заглядывать по пути в каждые полуоткрытые двери, в каждое освещенное окно, оборачиваться ко всякому прохожему, попадавшемуся навстречу, и пристально к нему присматриваться. Казалось, что он действовал скорее в силу давнишней привычки, нежели ясно выраженной воли, потому что шел он, глубоко погруженный в собственные мысли.

Монах, побуждаемый живостью своей природы, ежеминутно опережал его и должен был соразмерять свой шаг с тяжелой и медленной поступью Бернарда, так как служил ему проводником. Наконец они вошли в сени, из которых вправо открывались двери не в общие палаты, вмещавшие большую часть больных и раненых, а в несколько малых помещений, предназначенных для орденских братьев и начальства.

Вошли. Первая темная комната была пустая; из второй сквозь щели снизу у порога и вверху у притолоки проникал слабый свет. Отец-госпиталит потихоньку отворил дверь и, не входя сам, хотел пропустить вперед Бернарда. Но тот, в свою очередь, предложил ему войти первым.

Госпиталит повиновался.

Маленький, вертлявый человечек вошел в тесную коморку, освещенную лампадой. Кроме постели и небольшого столика, на котором стояла тарелка с нетронутой едой и накрытый кружкой жбан с питьем, в келье помещалась всего-навсего только лавка в глубине окна да пара стенных полок.

Постель, твердая и узкая, была застлана шерстяным одеялом. Поверх него, спустив ноги на пол и обхватив руками голову, сидел юноша, лет так около семнадцати, не по летам высокий, но чрезвычайно истощенный.

Волосы, коротко остриженные, светлые, торчавшие дыбком, взъерошенные, обрамляли довольно красивое лицо. При входе посетителей больной поднял голову. Скорбное выражение его лица невольно возбуждало глубокую жалость. Глаза были ввалившиеся, щеки впалые, губы стиснуты, а лоб наморщен. Затаенное горе придавало красивым чертам юноши привлекательное, но в то же время угрожающее выражение. Из-под опущенных век рвалось наружу лихорадочное нетерпение, досада и признаки внутренней, упорно подавляемой борьбы. Под скромною одеждой, полумонашескою, полу рыцарскою, под платьем, плотно облегавшим тело, ясно выступало сильное сложение, с широкой костью при чрезвычайной худобе и хилости.

Увидев посетителей, юноша невольно нахмурил брови и вскочил, почтительно склонив голову; но зашатался и должен был ухватиться за стол.

Брат Бернард, лицо которого было по природе суровое и строгое, делал напрасные усилия придать ему более мягкое выражение. Полон добрых чувств, он подошел к молодому человеку.

— Что же это? Слышу, что вы все еще хвораете? Нехорошо! Что с вами? Отец Сильвестр не мог мне объяснить!