Изменить стиль страницы

Старый граф редко выходил из своей комнаты; а осенью или зимою, когда в особенности ныли поломанные кости, он целыми днями просиживал у камелька, закутанный мехами. Визит его к Бернарду был событием, и тот сейчас же догадался, что приход графа находится в связи с нападками великого магистра.

Курт счел долгом, раз брата постигло огорчение, придти к нему с выражением сочувствия.

— А что! А что! — воскликнул он с порога. — Мастер Людер показывает зубы! Не терпит, чтобы кто-либо, помимо него, смел проявлять здесь инициативу! Уж придрался к вам!

Бернард равнодушно пожал плечами.

— Жаль мне вас! — продолжал шепелявить монотонно старец. — Жаль сердечно!.. И конца этому не будет! Молодые станут теперь переделывать на свой лад наш старый орденский устав, пока не обратят святые правила в посмешище.

И дрожащею рукой он делал в воздухе угрожающие жесты. Бернард, видя, с каким трудом он держится на больных ногах, пододвинул ему единственную скамейку. Курт сел со стоном.

Хозяин знал, что будет: предстояло выслушать от начала до конца все, что накопилось в измученном сердце и наболевшей голове старого крестоносца за много лет молчания.

— Помню, — начал граф, отплевываясь и не давая Бернарду сказать слова, — другие времена, других людей… помню исконный устав наш, такой, каким принесли его сюда из Палестины… одно только могу теперь сказать: его ведут к погибели! Бога уже нет… устав в пренебрежении… рыцари разбойничают… Разврат! Заносчивость!.. Чем дальше, тем хуже!

— Будущее представляется мне далеко не таким мрачным, — начал Бернард.

— Потому что ты сам слишком добр! — перебил Курт. — А, по-моему, дела очень плохи! Моим глазам не суждено уже увидеть… но орден падет, как мул в пустыне, отягченный золотом; и враны выклюют ему бока и растащат внутренности…

Бернард собирался выступить в защиту ордена, но старик не дал ему сказать слова.

— Ты мало помнишь былые наши годы, — начал он, — времена были иные, лучшие. Дух был иной; мы на самом деле были рыцарями Креста Господня и настоящими монахами… а теперь мы рыцари-разбойники! К походу мы готовились постом; шли, величая в песнях Богородицу; не надо нам было ни удобных постелей, ни золотых цепей на шее, ни вина для подкрепления в пути, ни компанов, ни толпы слуг для несения оружия и тяжестей. Все были равны… а ныне?!

— Мы и теперь не чувствуем неравенства, — молвил Бернард.

— Вот тебе на! — вставил Курт. — А откуда взялись серые плащи? У кого в восходящем поколении нет четырех гербов, ведь должен носить серый? А такой же дворянин, как и другие! Герб гербом… а кто не богат и кому никто не ворожит из сильных, так будь он расхрабрец, а на него напялят серый! А эти серяки дерутся лучше беляков! Вот тебе на! — повторил еще раз, ворча, старик. — Давно ли великий магистр завел компана… а теперь уже всем бе-лоплащникам они понадобились… да не по одному, одного будет скоро мало. В давние времена только в великие праздники давали кубок подкрепительного, а теперь его разносят флягами по кельям. Прежде ни у кого не было даже собственного одеяния, а теперь ни один белый не пойдет в гости без шейной цепи, а у иных туго набиты сундуки. Прежде нельзя было слова молвить с женщиной, а теперь?.. Хе! Теперь у начальства по городам завелись лапушки…

— Отче! — перебил Бернард с упреком.

— Брате! — сказал старик. — Я не лгу и не осуждаю, а говорю правду, как Бог свят! И только потому, что у меня сердце разрывается, потому что любил и люблю святой орден Креста Иисусова и гнушаюсь орденом Вааловым…

Он вздохнул.

— Какой конец! — воскликнул он после нескольких минут молчания, вперив в пол угасшие зрачки. — Такой же, какой постиг храмовников! Возможно, еще худший! Короли польстятся на наши богатства, а папа отречется от своих заблудших сыновей.

— Но ведь, слава Богу, мы еще не богоотступники и не идолопоклонники, как тамплиеры, — возразил Бернард.

— Формально, нет; на деле, да! — воскликнул старец. — Кто не живет по Божьему, тот отступил от Бога.

Измученный, Курт задыхался и прижал руку к бурно колыхавшейся груди.

— Благодарю вас за сочувствие, — вставил, пользуясь перерывом, Бернард, — только я не так сильно принимаю к сердцу слова Людера. Пусть действует и думает, как хочет; я буду продолжать начатое дело.

— А я свое, — сказал старик, — смелые речи также на что-нибудь да пригодятся, раз уже не хватает сил в руках.

Он вздохнул и спросил более мягким голосом:

— Что ж значит? Гневается из-за того юнца, которого вы воспитывали по человечеству и по христианству и поступили вполне разумно! Он и этого понять не хочет!

И Курт засмеялся иронически.

— На беду он у меня расхворался, — сказал Бернард.

— Поправится! — ответил равнодушно старец. — В его возрасте болезнь не страшна. Пусть подрастет. В нем бунтует кровь. Посадить его на коня и дать перебеситься!

— Отец-госпиталит сказал, что на коня ему уже не сесть, — грустно молвил Бернард.

— Отдайте его на службу кому-нибудь из комтуров: пусть будет ему немного повольготней, — пробурчал старик.

— Я также о том думал, — сказал Бернард, — давал такие же советы….

И не кончил… Старик явно не придавал болезни особого значения. Он, который сам перенес столько и остался цел, не мог понять, чтобы какая-то болезнь могла угрожать жизни. Он торопился всласть наворчаться и нажаловаться на все, что стало ему поперек горла в замке.

Бернард слушал больше из уважения, нежели из сочувствия огорчениям старца; он дал ему высказаться, позволил выплакать горе. А когда Курт собрался уходить, потому что начал мерзнуть в комнате Бернарда, тот взял его под руку и по коридорам проводил в собственную его келейку.

В стенах монастыря все кругом притихло; наступил час успокоения; белые рыцари ложились спать, и только челядь еще продолжала хлопотать.

Бернард, проводив Курта, не вернулся в свою комнату, а после минутного раздумья вышел на двор и направился в нижний замок, где находился госпиталь. Здесь жил великий госпиталит и его помощники. Бернард знал, что не только в такие поздние часы, но иногда и всю ночь напролет усердный и подвижный старичок Сильвестр не ложится отдохнуть.

Никто никогда не знал, в какое время он спит и когда просыпается. По старинным орденским правилам он ложился одетый, часто ухитрялся вздремнуть сидя, а когда прислуга думала, что он заснул, Сильвестр внезапно появлялся со светильником в руке у постелей больных или в таких местах, где должны были дежурить при них служители.

Избрание Сильвестра на единственную в ордене выборную должность, на которой удостоенные доверия избранники имели право никому не отдавать отчета ни в своих действиях, ни в своих расходах, было в высшей степени удачно. Выбор, павший на него, был так справедлив, так единогласен, что даже те из его собратий, которые завидовали свободе действий брата-госпиталита, не смели осуждать в чем-либо Сильвестра.

Он был воплощенным христианским милосердием. Вид людских страданий — смягчал его сердце и делал его безгранично чутким и податливым, а так как в болезнях люди бывают более сами собой, чем в иное время, то Сильвестр лучше знал своих пациентов, нежели вся остальная братия. И, зная их, не негодовал, а глубоко сожалел о них.

Хотя Бернард во многом был не похож на брата-госпиталита, однако уважал его, как и все прочие.

Было истинным чудом, что он застал старичка в его келейке, пахнувшей какими-то восточными бальзамами и наполненной множеством различной утвари, одежд, полотен, склянок и горшочков.

Сильвестр отдыхал, но беззвучные шаги Бернарда все же разбудили его, и он вскочил. Привыкший спать урывками, он всегда сразу приходил в себя: проводил рукою по лицу, и признаки дремоты исчезали.

— Надоедаю вам? Не правда ли? — сказал Бернард, входя. — Простите! Меня гнетет тревога о том мальце.

Госпиталит развел руками, давая понять, что не может сообщить ничего утешительного.

— Но ему не хуже? — спросил Бернард.