Изменить стиль страницы

Юноша, опустив глаза, молчал.

Госпиталит тем временем посмотрел на нетронутую пищу, на неопорожненный жбан с питьем и пожал плечами.

— Не болит ли что-нибудь? — спросил он озабоченно.

— Нет, ничего, — ответил юноша коротко и холодно.

— Что же с вами?

Ответ на второй вопрос заставил себя долго ждать.

— Я бессилен, — молвил наконец с трудом больной.

— Как же случилось, что пропали силы? — продолжал допытываться Бернард.

Тем временем брат-госпиталит, стоя у стола, машинально и нетерпеливо барабанил по нему пальцами и глядел в потолок, всем видом своим показывая, что не верит в пользу расспросов и не придает им ни малейшего значения.

— Не знаю! — тихо пробормотал больной, вздыхая.

На этом, казалось, разговор должен был окончиться, так как юноша не проявлял ни малейшего желания быть откровенным, а Бернард не умел снискать его доверия. Что касается брата-госпиталита, то у него не было желания помочь Бернарду.

Все молчали. Бернард, задумавшись, счел за лучшее окончить разговор нравоучением:

— Надобно, дитя мое, — сказал он, — молиться Богу и Пресвятой Матери Его, чтобы они, по благости своей, восстановили твои силы! И сам ты также должен бороться с упадком сил, стряхнуть с себя безволие, стараться не падать духом. Враг рода человеческого расставляет сети и душе, и телу человека. Молитва отгоняет его козни.

Во время этой речи юноша стоял недвижно, по-прежнему опустив глазами не было заметно, чтобы слова Бернарда произвели какое-либо впечатление. Он был, как каменный, и только дрожь, пробегавшая по телу, свидетельствовала о напряжении души. Нравоучение он принял молча. Бернард долго смотрел на него испытующим взглядом, но также молча. А брат-госпиталит добавил:

— Не хочется ли тебе чего-нибудь? К чему у тебя охота? Говори. Выпить или съесть? Природа людям так же, как и животным, подсказывает порой спасительные, инстинктивные желания.

Опять долго пришлось ждать ответа.

— Иногда хочется воды, — ответил юноша слабым голосом и явно против воли, — ни к чему другому у меня нет охоты.

На том кончились расспросы. Брат Бернард что-то пробормотал, обнадеживая мальчика, советуя ему отдыхать, спать, лежать… и устремился к выходу.

Госпиталит медленно идя следом, украдкой посматривал на юношу, который по-прежнему стоял у своей постели. Потом пожал плечами и также вышел.

Больной, как только дверь закрылась, опустился на кровать и, облокотившись на колени, задумался с закрытыми глазами, как раньше, до прихода посетителей.

Лампадка, брызгая маслом, горела слабым пламенем, которое то вспыхивало и вытягивалось длинным язычком, то совсем опадало в глиняную чашечку, где плавала светильня. Шаги удалявшихся братьев заглохли очень скоро, и все вновь погрузилось в гробовую тишину. Где-то далеко скрипнула раза два дверь, и лазарет не то заснул, не то вымер, все в нем онемело.

Больной не лег, хотя время, назначенное для отдыха на сон грядущий, давно уже прошло. По временам он подымал голову, к чему-то прислушивался; потом закрывал лицо руками и в полудремоте продолжал сидеть в бесстрастной неподвижности.

К порогу приближались осторожные, неслышные шаги; дверь медленно открылась, и в келью скользнула какая-то закутанная в плащ фигура. Очевидно, Юрий поджидал пришельца, потому что встал с кровати, и лицо его оживилось: на нем блеснула радость и что-то похожее на чувство.

На пороге стоял подросток одного возраста с больным или несколько моложе. Лицо у него было заурядное, некрасивое, но кроткое, и в данную минуту оно все светилось внутренним, сердечным состраданием. Коротко остриженные волосы, грубая одежда, плохая кожаная обувь, черты лица, даже сутуловатое и неуклюжее телосложение выдавали его простонародное происхождение.

В сравнении с больным, лицо которого отличалось тонкими, барскими чертами и почти женственною красотой, облагороженною чьей-то посторонней кровью, гость был грубоват и производил впечатление чернорабочего. Только доброта, разлитая в чертах лица, скрашивала уродливую внешность, делала ее приветливой и освещала грубый, неотесанный облик парня.

Больной, увидев вошедшего, улыбнулся. Тот подходил несмело, со знаками почтения, на цыпочках, ступая осторожно.

— А что? — спросил он шепотом. — Не лучше вам?

Он говорил на плохом немецком языке, с чуждым, протяжным ударением.

Больной покачал головой, сел на постель, а гостю указал на лавку, так как другого сиденья не было. Тот присел на самый кончик, едва касаясь телом.

— Говори же, — сказал, морщась, больной, — говори о том же, о чем говорил вчера. Когда я остаюсь один, то думаю и думаю, и все больше вспоминаю. Так! Ваш язык, судя по тем нескольким словам, которым ты научил меня, я знал с детства. Одно слово вызвало из забвения целый ряд других, потонувших в глубине сознания и там заглохших. Они говорят, будто привезли меня сюда сиротою из Германии; но лгут. Твой язык, — я слышал его в детстве и говорил на нем, — язык литовский, и я, значит, по всей вероятности, литвин… как ты!.. Теперь, когда я вглядываюсь в мрак прошедших лет, мне вспоминаются все новые подробности. Туман рассеивается…

Малец, сидевший на скамье, приложил палец к губам и тревожно оглянулся на дверь. Он вздыхал и потирал лоб.

— А! — вздохнул он. — В несчастливый час проговорился я о прошлом! Какой толк, о нем раздумывать? Какая польза вам, если вы узнаете свое прошедшее? Что раз попало в их руки, то уж не уйдет. Посмотрите-ка на меня. И меня также ребенком взяли из какой-то хаты, тащили, как скотину, на привязи за лошадью; пригнали сюда, окрестили, обстригли, приказали служить… и служу! Идут войной на мой народ, велят нести щиты и мечи… иду, несу. Смотрю, как льется моя кровь, как гибнут братья… Все так и кипит во мне, слезы заливают очи… но я один и нет сил сопротивляться!

Юрий слегка приподнялся на постели и, морща брови, сжав кулаки, сказал:

— Ведь можно убежать!

— Куда? Как? — перебил напуганный парень. — И какая нам была бы от того польза? Там нас не приняли бы и не узнали. Того гляди убили бы, как рыцарских приспешников, которым не дают пощады. Приходится служить… и в то же время ненавидеть. Такая наша доля… а свою судьбу не переспорить.

Он задумался, а потом снова продолжал:

— Вот они вас когда-то вывезли из Литвы, воспитывали и баловали, кормили и одевали, как панское дитя, да разве они теперь позволят вам сбежать? Да они смотрят за вами в оба… и чуть что… о-хо-хо-хо!

И он рукой провел себе по горлу, как бы снимая голову.

Юрий глубоко задумался.

Разговор на время оборвался. Потом больной стал расспрашивать парня, как по-литовски разные обиходные слова: мать, отец, брат, дом, огонь? Вслушиваясь, он хватался за голову, морщил брови, а глаза метали искры.

Парень удивлялся, сгорал от любопытства, вздыхал, ломал руки и поминутно напоминал больному, что нельзя громко разговаривать.

— Был ли здесь старый Бернард? — спросил он, наконец. — А что он у вас делал? Он никуда спроста не ходит. Его посылают на разведки, когда другие не могут докопаться. Хитрый он и старый; как взглянет, так насквозь и видит. В замке он как будто ничего не значит: такой же брат, как прочие; сам не начальство, с начальством не знается, держится в сторонке. И должности у него никакой нет… а все старшие его боятся, что хочет, то и может. Всюду вотрется, дверей перед ним не закрывают; подсматривает, подслушивает, догадывается. И как взглянет на кого, так мурашки и побегут по коже. Не напрасно подослали его к вам… Не проговорились ли вы о чем-нибудь?

На этот вопрос Юрий только презрительно и гордо пожал плечами.

— Ого! — сказал он. — Ни слова из меня не выжали!

— Госпиталит, — продолжал парень, — тот грубиян, притва ряется сердитым, лается, дает пинки… но сердце у него доброе. Бранит больных, которые не хотят выздоравливать, а ходит вокруг них и день и ночь, как мать родная. А этот!.. Иной раз, как взглянет… так, кажется, и съест глазами!