Изменить стиль страницы

Девушки по-прежнему чередовались у огня, и жизнь святилища шла обычной чередой.

Тем временем, кроме баб, плачущую Яргалу обступили вур-шайтосы и свальгоны, подосланные вейдалотами. Они улещивали ее великими посулами и уговаривали не нарекать на волю Лаймы.

— Увидишь, как все будет теперь спориться у тебя в хозяйстве… и в доме будет полная чаша, и соседи станут уважать, когда дочь приставлена к священному огню. И в хате потеплеет: очаг жарче гореть будет…

Но старуха не хотела слушать.

— Вчера ведь дочки не было, — говорили бабы, — как же ты успела к ней привыкнуть?

— Ой! Лучше бы глаза мои ее не видели и сердце ей не радовалось, чем так скоро потерять ее! Как сон миновало ее счастье! — плакалась старуха.

Так прошел день до вечера. Солнце закатилось. Долина уснула.

Рымос выскользнул из шалаша, чтобы отыскать, по приказанию кунигаса, Швентаса; но уже не нашел его. Старик исчез.

На другой день Юрий сновал, ходил и изнывал, не увидит ли где-нибудь Банюту, не услышит ли ее голос… Но она исчезла, как в землю провалилась, и нигде ее не было. Неужели ее тайком переправили в другое место?

Нет, один только был огонь и дуб и одно Ромово.

Никто не догадывался о чувствах Юрия: о том, как он страдал, как упрекал себя за то, что послушался Швентаса и направился прежде всего в Ромово. Юрий расхаживал с равнодушным на вид лицом, спокойно разговаривал с Конисом, не обнаруживал ни гнева, ни тоски. Но он считал дни, когда мог вернуться Швентас. Хотя счет был ненадежный: расстояний он не знал, дорог в Пиллены было несколько, Швентас был утомлен… Да и помех могло встретиться немало.

Когда в бору раздавался стук колес и приезжали новые поклонники в Ромово, сердце Юрия стучало: он высматривал, выспрашивал, не послы ли ехали от матери… Но тех не было, как не было.

Выйдя за ограду, Юрий садился у забора, смотрел в долину и раздумывал. Его грызла тоска. Да и самая жизнь в Ромове, пища, все, что он здесь видел, были ему не по вкусу…

В замке жить было легче; хлеб вкуснее, нравы не так дики… зато здесь была полная свобода, и он чувствовал себя среди своих. Но эти свои казались ему порой чужими и возбуждали отвращение. Когда они рассказывали о своих богах, о радостях, о домашнем быте, он не мог войти в их интересы» а иногда даже испытывал чувство брезгливости. Ему очень хотелось полюбить своих, но сердце стыло… Тяжко было Юрию: он не вполне порвал с тем, что оставил в прошлом.

Народ, вооруженный дубинами и камнями, без железных доспехов, полуодетый, почти голый, в звериных шкурах, сам представлялся ему иногда звероподобным. Крыжаки в блестящих панцирях с цепями были представительней. Но, конечно, нельзя было отождествлять Литву с толпой, собравшейся в долине. При дворе Гедимина непременно должно было быть иначе.

Уже семь дней прошло со времени ухода Швентаса, а из Пил-лен все еще не было вестей… Не убили ли его в пути? Не растерзал ли его дикий зверь? Не утонул ли? На восьмой день бор загудел от топота коней. Не отдавая себе ясного отчета, почему, кунигас вскочил: он был уверен, что приехали за ним. Он побежал навстречу; сделал несколько шагов, остановился, а из груди вырывалось бурное дыхание…

Из лесу выезжали люди на маленьких лошадках; все вооруженные, человек около шестидесяти. Впереди, также верхом, в блестящем шлеме ехал кто-то с мечом у пояса. Кунигасу показалось, что в числе всадников он видел также Швентаса, который, сгорбившись над вязанкой сена, с трудом держался на спине коня… но, может быть, ему только показалось, что это Швентас.

Тем временем приезжие стали сходить с коней и располагаться в долине. Предводитель в шлеме некоторое время осматривался, сидя в седле, и как будто ждал чего-то… потом также спешился, отдал коня и вместе с тем, в котором издали Юрий узнал Швентаса, стал подходить к ограде.

Сердце юноши страшно билось: это были люди его племени, его подданные. Предводитель сейчас должен будет склониться перед ним, как перед властелином, и пасть ниц…

Теперь он видел, что другой, несомненно, Швентас: издалека он указывал на кунигаса.

Юрий гордо выпрямился, вглядываясь в подходивших. Он уже ясно различал лицо того, который шел к нему в блестящем шлеме. Странное лицо: безбородое, безволосое, суровое, гордое и грустное, с горящими глазами. Оно было во власти какого-то непонятного Юрию чувства, и все дышало ожиданием, безудержною тревогой. Он то шел, то останавливался; смотрел на Юрия, насупив брови, мерил его взором… Вот он замедлил шаг… схватился рукой за грудь, точно хотел сдержать бурное дыхание…

Лицо было не мужское, но и не женское; в нем было много рыцарского, мужественного, хотя и напускного; и в то же время оно дышало страстностью и умилением. Последнее воин явно сдерживал, но с большим трудом: сжимал губы, морщил брови, умерял шаг, как бы опасаясь слишком скоро дойти туда, куда влекло его сердце…

Юрий, вглядываясь в приближавшегося витязя, вдруг отгадал под этой маской мать. Мысль блеснула в его мозгу, как молния, и он устыдился… Но витязь, остановившись на мгновение, также, по-видимому, устыдился: ему стало больно за минуты колебания. Скорым шагом подошел он к Юрию, молча уставился в него глазами, вскрикнул и схватил в объятия.

Реда узнала сына по большому сходству с мужем.

Потом, не выпуская Юрия, точно желая убедиться, не жертва ли она самообмана, мать открыла ему шею, почти разорвав ворот рубашки, и увидела родинку — гороховое зернышко.

— Маргер! — вскрикнула она, душа его в объятиях.

Юрий не помнил материнских поцелуев… ее страстные ласки пробудили в нем невыразимые словами ощущения.

Люди, бывшие свидетелями встречи, стали собираться вокруг них толпою… Издалека подходили вейдалоты, а вся долина гудела голосами.

Наконец Реда слегка оттолкнула от себя Юрия и стала опять вглядываться в его лицо… В глазах ее светились радость и непонятное волнение, граничившее с отвращением. Хотя Юрий был уже одет в литовскую одежду, в нем все же было что-то чуждое. Иные жесты, не та осанка, искусственная, привитая извне, не такая, какою дает ее природа. В нем чувствовался только переряженный литвином воспитанник крыжаков.

В ответ на первый же вопрос ухо матери уловило в словах сына ненавистные следы немецкой речи. Ее дитя не знало родного языка! Брови матери опять угрюмо сдвинулись, а рука точно протянулась, чтобы оттолкнуть его… Но материнская любовь одержала верх над ненавистью; ее влекло неудержимо к сыну, она опять охватила руками его шею и стала целовать.

Минута сомнений и осмотра длилась только миг. Для Реды не могло быть сомнения, что Юрий ее сын, но не таким она рисовала его в своем воображении. Повернувшись лицом к следовавшему за ней отряду, Реда сделала необходимые распоряжения, поправила на голове шлем, смахнула с лица следы волнения и, приняв обычный гордый вид, пошла навстречу собравшимся вейдалотам.

Не только Конис со своими приспешниками, но даже сам старик Кревуля, опираясь на плечо отрока, вышел навстречу славной вдове кунигаса, дочери Вальгутиса. Имя ее было известно всей Литве и повсюду пользовалось уважением; ибо в те времена ни один мужчина не мог сравняться с нею храбростью, умом, бдительностью и ненавистью к немцам.

Пиллены, давнишняя вотчина семьи, лежала у самой границы; крестоносцы неоднократно порывались завладеть урочищем; только Реда могла удержать их натиск. По ее приказу были возведены сильные укрепления. Она одна умела быть днем и ночью начеку, предупредить неожиданное нападение, не дать ни обойти себя, ни задавить превосходством сил.

Вся Литва была уже в то время под единодержавной властью. И опять-таки только одна Реда упиралась и сидела в своем стольном граде, не желая подчиниться. Ей прощали потому, что в обороне границ никто не мог сравняться с нею.

Вдаль и вширь о ней ходила слава, как о женщине неумолимой, жестокой, дерзкой, и все ее боялись. Немцы, похитив ее ребенка, собирались, вероятно, в обмен на сына потребовать Пиллены. Но их расчеты были обмануты бегством Юрия. Реда торжествовала.