Изменить стиль страницы

Посоветовавшись с остальными жрецами, старик велел без шума запрятать всех пришлецов в сарайчик, рядом с дубом, покормить и приставить стражу. Сюда же притащили разоспавшегося Рымоса, который, едва дотащившись, опять свалился и снова погрузился в сон.

Юрий, плохо владевший языком, был как в путах. Он дивился, что та Литва, по которой он так тосковал, представлялась вблизи совсем иною, нежели издалека, когда он мечтал о ней по рассказам Рымоса.

Он несколько раз машинально хотел перекреститься… И воздержался. Душа его была полна тревоги и печали. Люди, которых он видел вокруг себя, казались ему дикарями… Наступала ночь. Костры в долине погасли; только под дубом горел огонь, и три девицы в белом стояли перед алтарем, подбрасывая лучину и щепу… Молчаливые, как изваяния, несли они ночной дозор…

А в зарослях вокруг на тысячи голосов переливался соловьиный хор, воспевая песнь весне…

Юрий то засыпал, лежа на подстилке, то поднимался и прислушивался. Никогда в жизни не приходилось ему слышать лесных напевов; они говорили языком, чуждым его слуху, но родным душе… Итак, начиналась новая жизнь… все прежнее предстояло позабыть и проклясть… И в душе его проснулась необъяснимая тоска по невыносимому, ненавистному прошлому… Там, на черном фоне повседневной жизни, как золотые звезды, сияли слова жизни и любви… дышали странным обаянием личности некоторых монахов, с которыми ему приходилось иметь дело, часто сострадательных, смиренных… А надо всем высилась в ореоле ласковой улыбки фигура лазарита, старика Сильвестра, склонившаяся над одром какого-либо страдальца.

Здесь же у всех лица были угрюмые, суровые… Сна как не бывало… он встал с тяжелой головой, задыхаясь в духоте… Да, он хотел найти мать… но напрасно искал он в памяти давно поблекший образ… его не было… все стерлось.

Швентас спал у его ног, как животное, всласть наевшееся и утолившее мучительную жажду… Рымос лежал, как труп…

Юрий встал… сквозь щели загородки он увидел ходившую дозором стражу. Далее, во мраке ночи, багровый дым и желтоватый блеск огня… и освещенный ими узловатый ствол и комель дуба, алые завесы, жертвенник и рядом с ним три вейдалотки…

По очереди, то та, то другая, как сквозь сон, машинально вытягивала руку и подбрасывала топливо; ярче вспыхивал огонь, гуще подымался дым и снопами вылетали искры, то кружась и угасая в воздухе, то дождем падая на землю… Душа Юрия исполнилась тревоги… Ему стало тяжело дышать… Первые лучи майского рассвета серебрили небо… он открыл дверь шалаша и вышел…

На дворе кругом вповалку спали люди… стража посмотрела в сторону Юрия и ничего не сказала… Он стал бродить внутри ограды.

Все ворота были на запоре; о бегстве не могло быть речи; ему не мешали ходить вокруг да около, но зорко наблюдали издали… Любопытство гнало его дальше и дальше. Он прошел между священным деревом и срубом кревейто и вдруг в полумраке раннего утра лицом к лицу столкнулся с идолищем Перкунаса.

Рассвет бросал издалека мигающие блики на бесформенную глыбу. Местами она истлела и во тьме дупла сияла собственным фосфоричным светом. Кунигас смотрел и не мог оторвать взора. Чудовищный нечеловеческий облик идола принимал в его глазах переменчивые выражения: но все были равно грозные, кровожадные, жестокие… Между тем как там изображения страдающего Бога, которые он видывал в костелах, были исполнены не одного долготерпения, но дышали любовью, ласкою и благостью. Тот Бог был Богом всепрощающим, замученным людьми, залитый собственною кровью… А этот, глядевший на него из глубины дупла, казалось, жаждал, ненасытный, чужой крови и не знал, что такое милосердие… бог огня, бог разрушения, бог громов…

Кунигас, не умея выразить словами чувств, охвативших его при виде Перкунаса, трепетной душой познал разницу между ним и христианским Богом и содрогнулся сердцем…

Там, по крайней мере, с высоты амвона раздавалось слово всепрощения, милости, любви… здесь… царствовала месть. Там священнослужители, хоть изредка, а говорили, что все люди братья; здесь все враждовали против всех.

Озаренная бледным светом голова Перкуна, с широко открытой пастью, алкала кровавых жертв… крушила их, казалось, в своих челюстях и питалась ими.

Кунигас стоял, тревожно всматриваясь в ужасную колоду, по которой, как по гнилушке, пробегали тлеющие искорки, вливая жизнь в неподвижное лицо страшилища, когда внезапно подошел к нему один из вейдалотов. Это был молодой, красивый Конис, потомок благородной крови, которого народная молва прочила в близкие преемники Кревуле, а, может быть, и самому Кревейто. В его умных, пламенных глазах горела жизнь, зажженная религиозным фанатизмом. Он знал о Юрии и о его судьбе и хотел лично от него дознаться некоторых подробностей. Подобно всем теснимым крестоносцами литовцам, Конис так же, как прочие защитники Литвы, жаждал проникнуть в тайны тех неведомых, вооруженных с ног до головы людей, которые обрушились с запада на его родную землю и с оружием в руках воевали ее, переворачивая все вверх дном. Юрий хотел молча избегнуть разговора и, поклонившись, пройти мимо. Но Конис ласково остановил его.

— Ты долго жил у немцев и в их вере, — начал он, — мог присмотреться к ним. Правда ли, что эти всадники сильнее нас?

Кунигас на мгновение задумался.

— К сожалению, да, — молвил он, — они сильны своим железом и оружием, сильны доспехами и богатством, сильны тем, что нет у них ни жен, ни детей, ни семьи. Они жрецы своего, тамошнего, Бога; но жрецы вооруженные, идущие на бой, чтобы покорить Ему всю землю…

Конис насупил брови.

— Кто же такой их Бог? — спросил он. — Как велико Его могущество?

Юрий задумался и опустил глаза. Многое запало ему в сердце, чему он научился у прелатов; потому он не хотел ответить прямо: неясная тревога мешала ему поносить имя Бога, Кого он еще так недавно исповедовал.

— Силен ли он, я не очень знаю, — ответил Юрий, — на то жрецы, чтобы знать такие вещи. Вероятно, не бессилен, потому что дает силу исповедующим Его. Сколько земель покорили они уже под Его власть!

— Мечет он перуны? — спросил Конис.

— Нет, — ответил Юрий, — о нем постоянно говорят, как о Боге милосердия и всепрощения.

— А никому нет от них пощады? — возразил Конис, пожимая плечами. — Здесь есть тайна, в которую тебя, по-видимому, не посвятили.

С этими словами он указал на дуб и на Перкуна.

— У нас, — начал он с одушевлением, — нет ни милосердия, ни всепрощения. Наш бог — бог мести; он повелевает мстить и убивать, потому что он могуществен. Мы до последней капли крови жестоко и безжалостно будем защищать землю, которою владеем он да мы. Мы сидели на ней много тысяч лет, она была нашей… По ней рассеяны могилы отцов и дедов. Сами боги дали ее нам в Удел. Кто посмеет выгнать нас из гнезд?.. Смерть врагам!..

И Конис поднял руку.

Кунигас смотрел и ничего не отвечал. Рассвело, и в далеком стане началось движение. Конис, несколько остыв, подошел ближе и, всматриваясь в Юрия, продолжал допрос:

— Скажи, кто их научил ковать железо? Кто им привил проклятые сноровки, которыми они нас побеждают? Говорят, будто они строят каменные города и заставляют срастаться камни? Откуда их богатства?

— Я видел все, что у них есть и что они умеют, — ответил Юрий, — но как они дошли до своего искусства, я не знаю. Их тьма-тьмущая разноплеменных народов; но все исповедуют одного и того же Бога… Отсюда пошла их сила!..

— Так, — возразил Конис в задумчивости, — было и у нас такое время, когда единый креве правил всей землей Летуны [15]; но потом наплодилось много кревуль и кунигасов, и земля распалась и расползлась в куски… Но нынешний великий кунигас, Гедимин, соберет ее опять под свою высокую руку.

На лицо Кониса набежала тень, и он опять взглянул на Юрия.

— Клевещут на него, — прибавил он, — будто из страха перед немецким Богом он хочет покориться Его верховному жрецу… Говорят, что посылал к нему посольство… отдал дочь заложницею полякам… Дочь, может быть, и отдал, но богов литовских не предаст, иначе Литва отречется от него… Нет, нет! Гедимин хитрая лиса… Он попросту хочет выиграть время, чтобы хорошо вооружиться…

вернуться

15

Литовскою землей.