Если бы граф с женой меньше были заняты своими переживаниями, они бы давно услышали сдерживаемые рыдания буквально рядом с ними.

Графиня часто видела мужа мрачным, но таким еще никогда.

— Так вот, постарайтесь сравнить себя с этой бедной девушкой, — продолжал граф, — я знаю, что совесть вас еще ни разу в жизни не беспокоила, но обернитесь на свою жизнь! Вы были развращены еще девушкой, были преступной женой и недостойной матерью!

Никогда прежде графиня Мюсидан не стала бы покорно выслушивать подобные упреки, но сегодня она впервые испугалась.

— Вместе с вами, — продолжал граф, — в мой дом вошли позор и несчастье, а между тем любой на моем месте мог бы предвидеть это. Но я был настолько влюблен в вас, что попросту не замечал, какую глупую роль играю в вашей комедии!

— Вы говорите неправду, вас обманули!

Мюсидан рассмеялся.

— Да нет, я располагаю фактами, только вы почему-то всегда считали, что я из тех мужей, у которых на глаза надета повязка! А все было очень просто! Я так любил вас, что это было выше моей гордости и самолюбия…

Он говорил в каком-то забытьи.

Графиня молча слушала.

— Я молчал, потому что знал: день, когда я открою вам, что мне все известно, станет последним днем моего счастья, вы умрете для меня навсегда. Я мог убить вас, но жить без вас я не мог. До сих пор вам и в голову, верно, не приходило, сколько раз жизнь ваша висела буквально на волоске! В минуты самых жарких ласк мне чудились на вас чужие поцелуи, и я делал титанические усилия, чтобы не задушить вас. В эти минуты я сам не знал — люблю я вас или ненавижу…

— Пощадите, Октав!

— К чему это теперь, я давно мог подчинить вас своей власти, но… довольно.

Графиня задрожала. Знал ли муж о переписке? Сейчас в этом вопросе заключалась вся ее жизнь.

— Позвольте мне сказать вам, — начала она.

— Незачем, — коротко и грубо перебил ее граф.

— Клянусь вам…

— Бесполезно. Если я говорил с вами сегодня, то совсем не затем, чтобы слушать ваши лживые клятвы. Я настолько разбит, что мне просто необходимо было высказаться. Раньше я еще рассчитывал, что вы раскаетесь и оцените всю огромность моей любви, но этому не суждено было случиться.

Графиня пыталась сказать что-то в свое оправдание, но граф не дал ей сказать ни слова, продолжая свою исповедь.

— Разлюбив вас, я стал жить с вами под одной крышей единственно ради того, чтобы спасти хоть часть состояния, потому что ваше мотовство вошло в парижские поговорки. Тысячи в ваших руках летели, как щепки. Я отказался платить по вашим счетам, и это хоть немного сдерживает ваших поставщиков. Эти деньги я решил сохранить для Сабины, которой нужно будет приданое, и оно будет у нее, достойное ее имени. Хотя…

— Что вы хотите сказать этим "хотя"? — резко спросила графиня.

— То, что вам прекрасно известно: Сабина — не моя дочь!

Этого графиня вынести не смогла.

— Довольно, Октав, довольно! — закричала она, — я во многом виновата перед вами, но не позволю оскорблять мою дочь!

— К чему эта комедия, тем более, что и дочь вы тоже никогда не любили? Вы ведь только номинально считаетесь ее матерью, а на самом деле никогда не занимались ею!

— Ах, Октав, почему вы раньше никогда не говорили со мной так, я давно хотела вам во всем, буквально во всем признаться, но…

Граф безнадежно махнул рукой.

— Поздно, что бы вы теперь ни сказали, меня не может тронуть и вернуть вам мое уважение.

Графиня Мюсидан, совершенно разбитая, упала на диван. Все надежды возродить свое былое влияние на графа были разбиты вдребезги.

Рыдания в соседней комнате утихли. Сабина собралась с силами и добралась до своих апартаментов.

Граф только собирался выйти из своего кабинета, как вошел слуга и подал ему письмо, в котором барон Брюле освобождал его от слова по поводу руки Сабины.

Последний удар сразил графа, ему даже стало казаться, что письмо написано тем типом, во власти которого он теперь оказался.

Впрочем у него не оказалось времени для длительного отчаяния. В кабинет вбежала бледная и перепуганная Модеста.

— Помогите, помогите! — кричала она, — барышня умирает!

14

Ван-Клопен знал Париж, как свои пять пальцев. На вопрос своего друга Маскаро об отце Флавии, которая так очаровала Поля, он без малейшей запинки ответил:

— Мартен-Ригал? Он — банкир.

Мартен-Ригал действительно был банкиром и занимал контору в два этажа на улице Монмартр. На первом этаже помещалась контора, а на втором жил он со своей дочерью, уже известной нам Флавией.

Дела его шли превосходно, тех, кто имел с ним дело, он умел держать в руках, извлекая из любых сделок выгоду для себя в первую очередь.

Одним словом, это был человек, который из всего мог извлечь доход.

В течение дня его мало кто видел, с самого утра он уже сидел в своем кабинете, и те, кто приходил к нему по делу, сталкивались, в основном, с его служащими. Сам же он, пожалуй, не вышел бы из своего кабинета даже в случае пожара.

Будучи уже далеко не молодым вдовцом, он всю свою жизнь, кроме дел, посвятил дочери. Она была его любовью, его идолом, его богом. Для нее он готов был на любые жертвы.

И хотя его дом не был поставлен на широкую ногу, в квартале ходили слухи, что зубки его дочери вполне могут сгрызть миллионы. Сам он всегда и всюду ходил пешком, заявляя, что это полезно для его здоровья, но у Флавии имелась великолепная карета и парочка чистокровных лошадей, на которых она ежедневно выезжала на прогулку в Булонский лес в сопровождении компаньонки, которую капризы Флавии давно превратили в идиотку. Ведь за всю жизнь отец ни разу ни в чем не отказал ей, как бы дики и неуместны ни были ее прихоти.

Друзья не раз пытались предупредить его, что своим безрассудным баловством он губит будущее своей дочери, но… он был неисправим.

— Если я работаю, как лошадь, то только затем, чтобы иметь наслаждение видеть, что мой ребенок ни в чем не знает отказа, — отвечал он всем, кто пытался его вразумить.

На следующий день, после того, как Поль впервые увидел этого маленького деспота, Мартен-Ригал, по обыкновению, с раннего утра сидел за цифрами. На этот раз он был, однако, не один. Перед ним стояла прехорошенькая женщина. С первого взгляда было видно, что она коренная парижанка, по-видимому, конторщица или продавщица. Она бойко разговаривала с ним, ничуть не смущаясь ни его богатством, ни известностью.

— Если вы, монсеньор, опять не примете наше вино, то мне придется заложить все мои золотые вещицы!

— Бедняжка, но чем же я могу помочь вам, — промурлыкал банкир, чувствуя, что тает под огненными взглядами клиентки.

— Я, конечно, могу рискнуть и поверить на этот раз вам, но только вам, — добавил он многозначительно.

— Помилуйте, монсеньор, почему же мне, когда у нас есть имущество, торговля наша идет хорошо, у нас на тридцать тысяч товара в лавке…

Парижанка явно была из тех, которые за уши тянут своих мужей в дело и в конце концов таки вытягивают их на дорогу достатка.

— Я, видимо, не так выразился. Я хотел сказать, что вы сами — уже капитал, который бы я…

Он не успел закончить свою мысль, так как к нему в кабинет вошла горничная Флавии и громко объявила, что барышня требует его немедленно к себе.

— Иду! Иду! — заторопился новоявленный Дон-Жуан, напоследок кидая еще один взгляд на хорошенькую клиентку.

— Зайдите ко мне завтра и не отчаивайтесь, все еще можно уладить…

Парижанка хотела его поблагодарить, но банкир был уже на лестнице, понукаемый горничной, повторившей ему еще раз приказание своей госпожи.

Флавия посылала за отцом затем, чтобы показаться ему в новом туалете из мастерской знаменитого Ван-Клопена.

Верный своим принципам, Ван-Клопен содрал за него баснословную цену, но Флавию это нисколько не заботило.

Стоя перед громадным зеркалом, она приказала зажечь все люстры, несмотря на то, что было еще довольно светло, и изучала позы, которые, ей казалось, подошли бы к этому наряду.