— У нас в приказе как делается? Раз — на виду, два — на виду, потом уж без тебя никак, и тогда-то с тобой делиться начинают, — продолжал Деревнин. — Ты уж не первый год служишь, должен понимать! Однако от доброты моей…

Он достал из-за пазухи кошель, высыпал несколько монет на ладонь, счел их, вернул две обратно, а с прочими поступил, как положено: взяв со стола попорченный лист бумаги, оторвал исписанную часть, а в чистую завернул вознаграждение и протянул Стеньке.

Тот, сжав в руке полученное, сразу осознал — мало! И уставился на подьячего отчаянными глазами.

— Не сразу Москва строилась, — невозмутимо отвечал на этот взгляд подьячий. — Я бы за тебя, Степа, где надо словечко замолвил, оно бы дороже всяких денег было, да посуди сам — куда тебя продвигать? Всюду грамота нужна. Грамотные подьячие, вон, до таких мест добираются, что бояре завидуют. Ты погляди, весь Приказ тайных дел — молодежь, безродная, да зато грамотная! Я ввек до таких мест не поднимусь, а они вон — взлетели!

«Нужен тебе больно Приказ тайных дел! — подумал, кипя от возмущения, Стенька. — Уж туда-то тебе точно никто говяжью задь не притащит!»

Деревнин же, пока не последовало новых воплей про подошвы, развернулся и вышел.

Стенька торопливо развернул бумажку и обнаружил в ней четыре алтына и три деньги. Отнял два алтына на извозчика, и что же получилось?

Получились все те же печальной памяти два алтына и три деньги!

Это вместо обещанного Наталье рубля!

Он вообразил, как его встретит супруга, и из губ его невольно вырвалось с присвистом:

— Уй-й-й!..

* * *

Данилка забился в самый дальний угол конюшни. Тоскливо ему было неимоверно — Деревнин с Башмаковым, ведя розыск, про него забыли совершенно. Хотя где бы им быть с тем розыском, кабы не он? Кума Настасья сказала, что им вскоре прощаться, и похвалилась отъездом в Иркутск. И, не дождавшись, пока о нем кто-то вспомнит, Данилка прекратил это бесполезное унижение и сам без спросу убрался из белянинского дома.

Вроде и глухое место выбрал, на сеновале, но и там сыскал его дед Акишев.

— Уродил же Бог чадище-исчадище! — завел он старую свою песню. — Я уж не чаял, что вообще когда-либо вернешься! Где тебя только носило? Куда ты на извозчике укатил? Тоже мне боярин сыскался — на извозчиках разъезжать! А очаг топить кому? А, бесстыжие твои глаза?

И пошел, и пошел перечислять все то, что надлежало сделать Данилке за эти беспутные дни. Как если бы он их проспал…

Парень в ответ не молвил ни слова, только смотрел в землю.

Как будто жизнь на малую минутку повернулась к нему иным боком, дала вволю погулять, встряхнула всего, да и отвернулась, и стали эти деньки как сон, а ему, рабу Божию Даниле, одна дороженька — с утра до ночи на конюшне горбатиться, не поднимая башки даже настолько, чтобы посмотреть в горячие темные очи персидских аргамаков…

— Погоди, Назарий Петрович! — раздался тут сочный мужской голос. — Погоди, не шуми! Станет с тебя на бессловесного лаяться!

Дед Акишев повернулся.

— Вон, гляди, Богдаш! — Он ткнул темным пальцем в понурого Данилку. — Сгинул, не сказавшись, теперь заявился, окаянный!

— Ну-ка, нос подними, окаянный! — в сочном голосе был смех. — Покажись, каков ты есть! Не красней — чай, не девка!

— А то, может, дед у нас девку прикормил? Да и шалит втихомолку? — добавил другой голос, погуще и погрубее.

Данилка вскинулся. Идолищем звали, шпынем ненадобным, блядиным сыном — пусть, тут на это зла не держат! Но чтобы девкой?!

И он увидел прямо перед собой двух конюхов, Богдана Желвака и Тимофея Озорного.

Это были такие конюхи, что чрезмерной суетой по конюшне себя не утруждали, а вдруг исчезали, который на три денька, который и на пару недель, появлялись среди ночи, бывало, что и пораненные, где-то отлеживались, опять уезжали, опять возвращались, и никому — никому! — на всех конюшнях отчетом не были обязаны, а если бы и нашелся дурак вопросы задавать, то была б ему либо предъявлена подорожная от Приказа тайных дел, либо возможность предложена добежать до кого из ближних к государю людей, до боярина Ртищева, к примеру, и там свое любопытство удовлетворять.

Богдан, плечистый верзила с волосами неслыханной желтизны, с курчавой бородкой, задорно торчащей вперед и словно топором подрубленной, хлопнул Данилку по плечу.

— Ну, без обид!

Данилка дернулся и стряхнул руку.

— Ого! — удивился Озорной. — Как ты, дед, с этим недотрогой управляешься?

Вроде и неширок в груди был Тимофей, однако ж глотку имел мощную и не раз получал от очередного батюшки соблазнительное предложение бросить к чертям конюшенную службу и укорениться в церковном причте, последнее поступило очень кстати — когда Тимофей не сам в Аргамачьи конюшни вернулся, а привез его дружок Желвак поперек седла. Все понимали — Озорной уже в тех годах, когда пора махнуть рукой на забавы молодецкие. Но когда зажило пулевое ранение в плечо да срослась нога, оказалось, что в дьяконы Тимофей не собирается, а намерен век доживать на конюшне, обучая молодых стольников наездничеству, благо им это и в обязанность вменялось — уметь при нужде потешить своей удалью царя-батюшку.

Озорному дед Акишев никогда не перечил и ума ему не вправлял — ценил за ловкость и умение обходиться с лошадьми.

— Шляхтич… — только и буркнул он. — А вам чего тут надобно?

— А пришли на шляхтича поглядеть. Вон еще Семейка с нами!

И третий конюх, Семен Амосов, появился, встал рядом с Богданом и Тимофеем.

В роду у Семейки непременно татарин погостил — бородка негустая, глаза с особым прищуром, нос короткий, но прямой и тонкий, кроме того, чуть уголки рта в улыбку растянуться вздумают — тут же и все лицо в морщинках, больших и малых. Сколько лет конюху — через эти морщины и не понять. Ноги, понятное дело, кривоваты, да и ходит, словно боясь колени разогнуть, и потому кажется, что руки ниже колен свисают.

Волосы же у конюха русые и глаза светло-серые, прозрачные, от кого унаследовал — неведомо.

— Вы бы всей ватагой сюда пожаловали! И без вас тесно! — осадил веселых конюхов дед Акишев. — Так сказывайте — по какому делу?

— А дело такое, что хотим на шляхтича твоего поглядеть. Ведомо нам, государевым людишкам стало!.. — вдруг загудел, как дьяк, возглашающий цареву грамоту на Ивановской площади, Озорной. Кони, не ждавшие такого рева, вскинулись и даже раздалось возмущенное ржание.

— Да тише ты, нехристь! — крикнул дед Акишев.

— Ведомо нам сделалось, что этот твой парнишка сам, своим умом, злодейство Обнорского-княжича раскрыл, — уже по-человечески продолжал Озорной. — Вот мы и вздумали, что не место ему при котле и ведрах.

— Он для нашего ремесла годится, — добавил Семейка.

Дед посмотрел на Данилку.

Тот все еще стоял пнем, в пол уставясь, хотя ничего хорошего на том полу, окромя грязной ржаной соломы, не было.

Данилка слышал речи, но не верил собственным ушам. Богдаш Желвак — тот, что от самого государя серебряный рубль за службу получил! Тимоша Озорной — кто другой умеет на всем скаку с седла на седло перескакивать и противника из стремян выдергивает, как морковку из грядки? Семейка Амосов — о нем и в полный голос не говорят, а лишь перешептываются, что, мол, снова по тайному делу ездил да отличился так, что прислано ему из Верха пять аршин сукна, самого доброго, вишневого, что по два рубля шестнадцать алтын, на однорядку, и прочего прикладу, и пуговиц дюжину…

И вот эти молодцы пришли и сами говорят, что он, Данилка, для их ремесла годен!..

Он на краткий миг поднял глаза, еще не веря, еще боясь, что дело обернется жестокой насмешкой.

Но улыбчиво-спокойны были их лица, не более.

Тогда Данилка покосился на деда.

— На все воля Божья да государева… — начал было дед Акишев весьма рассудительно. — Есть же в Конюшенном приказе над нами начальство, ясельничий Иван Тимофеевич Кондырев, к примеру, так ему и следует бить челом, чтобы пожаловал приблудного парнишку в конюхи. И неведомо, что он скажет насчет приблудного…