— Откуда мне знать? — буркнул Данилка, которого вовсе девичьи тайны не волновали, а слушал он Настасью лишь потому, что говорила настойчиво и увернуться было никак невозможно.

— Да, куманек, знать этого никто не мог, потому что человеку богобоязливому, вот как мы с тобой… — Она помолчала, усмехнулась, но упреков, каких бы заслуживала зазорная девка, в любое время готовая лечь с первым встречным, не услышала. — … ему такая мерзость и на ум не взойдет. Все еще не понял?..

Ярость была на лице Настасьицы, когда не задала она этот невинный вопрос, а скорее уж прорычала.

— Не-е!.. — Данилка помотал головой.

— Никогда не слыхивал, что и между братом с сестрой блуд бывает?

— Да Господь с тобой! — сердито возразил Данилка.

Долгий и малопонятный рассказ Настасьи вылился в откровенную чушь, и парень не знал, как же теперь завершить странную беседу.

Настасья встала, подошла к образам, встала перед ликами глаза в глаза и широко перекрестилась.

— Крест еще могу поцеловать, — сказала она. — А теперь слушай да примечай!

Девка встала перед Данилкой, словно закаменев, и он явственно ощутил холод, как от промерзшего валуна.

— Коли та Аринка с братом жила, стало быть, уж порченая. И замуж ее отдавать придется не за равного, а такого дурака поискать, что наутро после свадьбы и не пикнет. Уж знает ли князь Протасий Тихонович или не знает — дело десятое. Довольно того, что Савва Протасьевич знает. А он горяч! К кому привяжется — целиком завладеть норовит! Так и со мной было. Да только со мной он баловался, а сестру, видать, любит… Теперь же что получается? Нельзя ее чересчур долго в девках держать — или в обитель, или под венец, ей же лет немало, двадцать два или двадцать три уже. Иначе подозрительно — нет ли какого изъяна? Бывает, что и глухонемые девки рождаются, и кривобокие, и такие, что нога вихляется, ступить на нее невозможно. Вот ежели со стороны смотреть — какого беса князь дочку замуж не отдает? В обитель решил отдать — так самое время! А не отдает — значит, невеста с изъяном, и такого жениха ищут, чтобы ее род для него все телесные немощи перевесил. А теперь подумай — ведь всякий, кто к Аринке посвататься вздумает, прежде захочет узнать, в чем там закавыка!

— Захочет, — согласился Данилка.

— А Гвоздь-то — княжича Обнорского верный слуга. Вот и разумей, с чего его ночью сваху Тимофеевну убивать понесло! Проведала, видать, что-то сваха.

— Так то — сваха! А Устинья?

— Про Устинью точно тебе не скажу. Но судя по тому, что свахи Тимофеевны девка к Устиньиному двору прибегала, было между ними сговорено, что Устинья, как разведает, явится и доложит. Должно быть, сваха ее не дождалась и девку послала поглядеть, не стряслось ли чего. Кабы ты девку не спугнул, она бы по Конюшенной слободе пошла, кого-нибудь из баб бы спросила — мол, куда Устинья-то подевалась. А ты сдуру за ней погнался, вот она и не узнала, что Устинью мертвую нашли. А кабы узнала — тетку бы свою предупредила! И они бы к кому-нибудь из родни перебрались. Что — складно выходит?

— Так это я, что ли, сваху загубил? — только и понял Данилка.

— Что ты дергаешься? Все равно бы тот княжич до нее добрался… Вот что там было. А теперь послушай, я тебя научу. Сегодня же придется тебе, куманек, в Земский приказ идти. Взять под мышку душегрею, взять с собой кого-то из старших, пойти к толковому подьячему, и тихонько ему сказать — мол, государево слово и дело!

— При чем же тут государь? — удивился Данилка.

— А при том, что большой человек в это дело замешался, государева родня, хоть и дальняя! Слушай дальше. Тебя заберут в такую комнату, где ты сможешь все рассказать, а писец запишет. И ты скажешь, как есть — мол, пришел Родька Анофриев на конюшни пьяный, и ты его перед подьячим Бухвостовым выгораживать не стал, а потом обнаружилось, что того Родьку в убийстве тещи обвиняют, и конюхи на тебя взъелись — мол, ты его, Родьку, под плети подвел. Запомнил?

— А что ж не запомнить? Так ведь все и было!

— А я что — врать тебя заставляю? Потом, куманек, расскажешь, что приметы той душегреи вызнал и пошел искать, где она заложена. Как догадался, что Родька ночью к той Устинье не приходил, тоже расскажешь. И дальше говори так…

Настасья задумалась, выстраивая в своей голове Данилкину речь.

— Что тебя в кружале опоить пытались — молчи. Им, подьячим, дай Бог с душегреей разобраться, лишнее приплетать ни к чему. Скажи, что тебя про душегрею выспрашивали два человека, которых ты случайно повстречал, и ты заподозрил, будто они про это дело что-то знают. И ты за ними тайно пошел, чтобы дознаться, кто таковы, и шел до ворот, а как ты на Москве человек чужой, то и не знаешь, чьи ворота. И ты там решил походить, осторожно порасспрашивать, и меня встретил… Сама, мол, к тебе подошла… И как поняла, для чего ты там околачиваешься, — догадалась, что свахе беда грозит, и вместе с тобой побежала сваху предупредить, да опоздали мы. И тогда только ты стал допытываться, как я про сваху сообразила, а я тебе про себя и рассказала. Так-то… Вроде и правда, врать не придется… Самое главное, куманек, прочее приказным знать ни к чему. А теперь ступай!

* * *

Вокруг Приказа тайных дел всякие слухи вились. Наипаче прочего — будто через тот приказ можно государю напрямую челобитную подать. И что его любимцы, тот же Афанасий Ордин-Нащокин, только таким путем с ним при нужде и сносятся.

Но тем, кто служил в приказе, мало было нужды до дурацких челобитных. Они исполняли особые, личные распоряжения государя Алексея Михайловича, и о том, что большей частью касались эти распоряжения любимой государевой забавы, соколиной охоты, никому не докладывали. Впрочем, случались такие дела, которые требовали подхода осторожного, решения быстрого, а также упрятывания в воду всех возможных и невозможных концов.

Потому дьяк Дементий Минич Башмаков и не слишком удивился, когда ему доложили, что изволит жаловать боярин Федор Михайлович Ртищев, наиближайший к государю человек.

С Ртищевым, книгочеем и умницей, была лишь та морока, что совесть свою он ставил высоко и иное разумное решение казалось ему недопустимым. Но ежели не Башмакова зовут перед светлые государевы очи, а к нему Ртищева посылают, стало быть, нужда как раз в разумном и не предназначенном для всенародного оглашения решении.

Башмаков встретил боярина стоя и поклонился ему в пояс, после чего выслал всех из горницы и предложил гостю кресло. Гость пошевелил губами, глядя на образа, сел, вздохнул и положил на крытый зеленым сукном стол свиток, в котором дьяк безошибочно опознал челобитную. Похоже, Башмаков не ошибся — опять Федору Михайловичу приходилось идти поперек совести. Но боярин еще не стар, не закостенел в дури своей (дурью дьяк именовал все то, что не на пользу государеву делу), и есть надежда, что к разумному решению он внутренне готов.

— С чем пожаловать изволил, Федор Михайлович? — напрямую спросил дьяк.

— Такое дело, Дементий Минич, что и не знаешь, с чего начать. Только что был у меня Земского приказа подьячий Деревнин. Не знаю, слыхал ли ты, что на Москве двух женок удавили непонятно для чего. Это по их приказу числится. Так вот, пришел к Деревнину некий человек, сказался Аргамачьих конюшен конюшонком, и сказал слово и дело государево. Тот его допросил наедине. И вышло по его словам, что убить тех женок приказал-де князя Обнорского сынок, Савва, и удавили их за то, что они-де проведали, будто он со своей сестрой Ариной блудно живет.

— Ого! — воскликнул Башмаков.

— Деревнин от такой новости совсем очумел. Дашь делу ход — так вся родня мигом проведает и на дыбы встанет! Однако ж и на правду уж больно похоже. Он-то, с удавленницей разбираясь, заглянул в Разбойный приказ кое о чем поспрашивать. И понял, что в Разбойном приказе что-то про все это дело знают, но говорить не хотят, кого-то, видать, покрывают. И тут Деревнин вспомнил, что года два назад купца ограбили и убили, так вроде след к Обнорским на двор привел, да они как-то вывернулись. Словом, Деревнин полагает, что Савва Обнорский к убийству обеих женок каким-то образом причастен, а дело продолжать боится.