— Я про душегрею хотел сказать и про ту бабу… — начал было Данилка.

— Погоди ты со своей душегреей! Навязла она у меня в зубах! — с непонятной злобой отвечала Настасья.

— Да ты послушай, Настасьица…

— И слышать не хочу. Не до душегрей мне. Тебе-то хорошо толковать — у тебя ручки-то чисты… А мне — грех замаливать.

Данилка разинул рот. И точно ведь — двух человек бешеная девка на тот свет отправила.

— Чем это ты их? — не к месту и некстати спросил он.

— Летучим кистенем, — буркнула Настасья. — Мы, девки, не имеем, кто бы оборонил, самим приходится. Мало ли дерьма к нам на Неглинку заносит…

— Вот уж точно, — согласилась Авдотьица. — Я-то и кулаком управлюсь, а вон Феклице недавно глаз подбили.

— Он на ремешке? — сообразил парень.

— На ремешке.

Настасья ответила так хмуро, что Данилка наконец-то догадался — девке неохота толковать о кистенях, и скажи он еще хоть словечко — обложит матерно. И тут же парень вспомнил, зачем сюда явился.

— Ты чего ту бабу увезла? — решительно спросил он.

— Какую еще бабу? — Настасья выглядела удивленной, однако не столько обвинением, сколько странной осведомленностью вопрошавшего.

— Брось, я сейчас с Варварки. Ты приезжала ко двору князей Обнорских и увезла ту бабу, у которой мы давеча отняли мешок с душегреей. На что она тебе?

— А я ее до времени припрятать решила, — снова озаряясь безмятежностью, отвечала Настасья. — Это не твое, куманек, дело.

— Как это — не мое? Ты же знаешь, что мне все нужно, что с той душегреей связано!

— Мне, куманек, нужнее. Да и нельзя ей было там оставаться. Она столько знала, что удивительно, как и до утра дожила.

— Да если я это дело не разведаю — Родька ж под батоги пойдет! Того гляди, и головы лишится!

— Сколько я про того Родьку от тебя слыхала, ему, питуху, батоги только на пользу пойдут, — возразила Настасья. — И не допекай меня, попрошу вон Авдотьицу — и выведет за белые ручки.

— Где баба? — не менее хмуро, чем сама Настасья, спросил Данилка. — Ты ее где-то на Неглинке спрятала! А она мне нужна!

— Говорят же тебе — мне она нужнее! Мое дело похуже твоего будет. Ты-то по шее схлопочешь от конюхов — и они на том успокоятся. А я… а мне…

Она словно бы замялась.

— Что — тебе?

— Не суйся, куманек, куда не след. Ты мне поверь — баба в нужный час заговорит. Она такое знает, что лучше ее до поры под замком держать. И тогда правда про твоего Родьку выплывет.

— Ты что, знаешь правду? — обомлел Данилка.

— А ежели и знаю? — Тут Настасья словно бы вспомнила про Авдотьицу и повернулась к ней. — Вишь ты, какая у нас веселая беседушка получается!

— Расскажи ему, Настасьица, — посоветовала девка. — Куманек тебе неотвязный попался. Расскажи, свет! Не может быть, чтобы не понял!

— Что это я должен понять? — спросил Данилка вроде и спокойно, однако невольно в голосе прозвучало возмущение.

— А то и понять! Ты ж не только Феденьке крестный богоданный, ты и Настасьице кум богоданный. Коли ты за нее не вступишься — больше некому!

— Да что ты городишь! — воскликнула Настасья.

Слова подружки привели ее в ярость. Меньше всего она сейчас была похожа на женщину, которая нуждается в чьей-то защите.

— Что надо, то и горожу! — невозмутимо отвечала Авдотьица. — Послушайся доброго совета — расскажи! То, о чем мы ночью толковали! Расскажи, свет! А я мешать не стану, я к Федосьице пойду, по хозяйству помогу.

И, преспокойно накинув шубейку на плечи, вышла.

— Гляди ты, все за меня решила… — произнесла Настасья. — В последний раз прошу, куманек, — отвяжись! Не хочу я обо всем этом вдругорядь вспоминать!

— Я хочу знать, как это все промеж собой увязано — и Устинья, и та сваха, Федора Тимофеевна, и та девка с посохом, и баба, которую ты от князей Обнорских увезла, — сказал Данилка. — Больше мне знать ни к чему. А это — надобно! Ты ж сказала — правду знаешь!

— Куманек, ты не выпил ли с утра? — вдруг забеспокоилась Настасья.

— Нет, не выпил, повадка у меня такая. И на конюшнях ругали, а отделаться не могу. Ну так будешь ты говорить?

— Да не могу я тебе только половинку рассказать, я ж сама во все это дело замешалась, — призналась наконец Настасья. — Иначе я-то половину скажу, а ты на меня руками махать примешься, мол, ополоумела кума, бредит наяву.

— Не примусь, — пообещал Данилка.

— Как ты полагаешь, с чего бы мне уж давно все ясно стало? Ты тот двор, где тебя Гвоздь опоить пытался, впервые увидел, а я за ним давненько присматриваю. Нехороший это двор, куманек, и люди там живут недобрые. Тебя вот из проулочка завели да в подклете покормили, а коли с улицы — так там и ворота знатные, и терема многоглавые, сам видел. И все в этом дворе так — спереди резные наличники да распрекрасные крылечки, образа в каждой горнице, а сзади — мерзость!

Вдруг Настасья вскочила, шагнула к Данилке и положила ему руки на плечи.

— Не спрашивал бы ты меня об этом, куманек! Поверил бы на слово! Не забивал бы себе голову всякой пакостью! Не могу я говорить об этом… Не могу! Давай, может, завтра я все тебе расскажу?..

Но тут и Данилка ухватился за Настасью.

— Завтра? А почему не сейчас?

Столько нетерпения явил он в голосе, что Настасья невесело улыбнулась. Так и стояли они, словно бы в обнимку, кум да кума, да только не любовь была между ними, а четыре смерти неведомо ради чего…

И Настасья-то не впервые ощущала тяжесть крепких мужских рук, а Данилка как раз впервые ухватился за девку и вдруг осознал это, но от растерянности, которую нельзя было обнаружить, закаменел.

— Дело это, куманек, такое, что большие люди замешаны, — наконец сказала Настасья. — Если мы эту кучу дерьма по-глупому расковыряем — знаешь, как завоняет?

— Ну так что ж? У нас на конюшне тоже, чай, не гуляфной водой побрызгано..

Она постояла, подумала, опустив глаза, да вдруг подняла, и Данилка увидел в них странный блеск.

— Никому не рассказывала, а тебе расскажу. Других кумовьев у меня нет, а ты — будешь знать. Хочешь — суди, не хочешь — не суди!..

Данилка даже испугался.

Отродясь он не слыхивал бабьих слезных исповедей, но почуял, что дело неладно. В Настасьином голосе явственно слезы вскипели.

— Давай-ка сядем лучше, давай сядем на лавку, — сказал он, и подтолкнул Настасью, и усадил, и сам сел рядом, достойно сел, на целую пядь от Настасьи, освободившись тем самым от неожиданного и чересчур его встревожившего объятия.

Но Настасья тоже вроде бы села чинно, а вдруг оказалось, что она привалилась тут же к Данилкиному боку тесненько, и тогда он понял: есть у девки за душой что-то страшноватое и очень нехорошее.

— Слушай, Данилушка… — зашептала Настасья. — Я не век зазорной девкой была! Были у меня отец-мать, милые братцы и сестрицы! Росла, как цветик в саду огороженном! Ветерок на меня дохнуть не смел! Ты не гляди, что я личиком почернела! Солнышко на мое личико глянуть не смело, мамушки и в торговые ряды за белилами не посылали — без белил я была беленькая! Вот теперь страшна сделалась, черна!..

— Да Господь с тобой! — возразил Данилка, осознавая, что свалятся они оба с лавки, коли сейчас Настасью не обнять.

— Нет, Данилушка, не уговаривай. Подурнела! — с отчаянием в голосе молвила девка. — И то — годы мои миновали. Девка до двадцати только лет красуется, а потом каждый годок красу крадет. Кабы теперь родила! Сжалился бы надо мной Господь, вернул бы красы хоть малость! Вон на Федосьицу взгляни! Как твоего крестничка, Феденьку, родила, так и похорошела!

— Да Господь с тобой! — повторил Данилка.

Сейчас, когда слабенький свет от лучины являл ему лицо Настасьицы в умопомрачительной близости от его собственного лица, он был не в состоянии связно объяснить девке, что она при всей своей смуглоте краше ясного дня. А мог лишь одно — обнять…

— Слушай меня, свет… Не уберегли меня, ушла я из дому, жила я с княжичем, Данилушка, грешна — жила! Обманом он меня из дому увел!