Она и выхватила свое надежное оружие, да только в ход его не пускала — зажала в кулаке и надвигалась на Томилу со словами:
— Страдник, пес бешеный! Шел бы ты прочь! Убирался бы ты с Москвы, окаянный! Глаза б мои на тебя не глядели!
И ее можно было понять. Все же Томила был ей — свой, тоже скоморох, тоже на Москве неродной, и в трудную минуту они опять могли объединиться до лучших времен. Она не хотела губить Томилу, как год назад едва не погубила метким ударом Ивашку Гвоздя, и подводить его под розыск Приказа тайных дел она тоже не желала. Ей казалось, что удастся, как удавалось раньше, одним лишь грозным словом с ним управиться.
Но Томила озверел от позора. Сопливый мальчишка поставил его оплеухой на колени при красивой девке, которая, как знать, могла ведь и с ним самим в постели однажды оказаться!
— Ну, бей, ну, бей! — повторял он, надвигаясь на яростную Настасью.
И вдруг метнулся вбок, проскочил мимо нее, кинулся к Даниле.
Настасья не успела его ухватить хотя бы за рукав и, разворачиваясь, завизжала.
Как Данила увернулся от ножа, он и сам бы не мог объяснить. Уже когда они вдвоем рухнули в снег, оказалось, что он обеими руками вцепился в Томилину правую и норовит ее вывернуть, Томила же, барахтаясь, норовил так высвободить левую, чтобы ударить парня по голове, а лучше всего в висок.
Но не зря визжала Настасья — ей ответил из темноты примерно такой же пронзительный крик.
— Сюда, сюда! — принялась она звать неведомо кого, одновременно наклоняясь над Томилиной спиной и пытаясь скользнуть рукой так, чтобы рвануть на себя и придушить скомороха.
И совсем близко раздались скрип полозьев, конский храп, мужские голоса. И вплотную с Настасьиными санками остановились розвальни, а оттуда первым выскочил статный молодец с торчащими из-под шапки золотыми кудрями, с золотой курчавой бородкой.
— Ну-ка, пусти! — И он, оттолкнув девку, ухватил скомороха за левую руку и так провез по снегу, что борозда вышла чуть ли не до стылой земли. А то, что рука оказалась вывернута неестественным образом и скоморох дико заорал от боли, его меньше всего волновало.
— Жив, свет? — прыгнув следом, оказался рядом с Данилой другой молодец, протянул ему руку, дернул и поставил парня на ноги.
— Велик Господь — успели! — с тем из саней выкарабкался третий. А четвертый вылез молча — видать, неразговорчивый попался.
Извозчик же остался сидеть с вожжами в руках — во-первых, ему еще не заплатили, а во-вторых — любопытно же!
— Пусти! — велел Данила Семейке, который все еще держал его за руку, и, совершенно не беспокоясь о Томиле — уж Богдаш-то с ним разберется! — подобрал со снега Настасьин засапожник и наконец склонился над накрами.
— Ты что это затеял? — спросил Тимофей.
Парень молча ударил ножом в первый горшок, пробил кожу, нож провалился, Данила выдернул его и пробил второй горшок. Там стукнуло. Данила сунул руку в прореху и вытащил сложенные вместе темные дощечки.
— Вот она, грамота, — сказал негромко. — Глядите, товарищи, вот она какова…
Приказные работали помногу. В день и десять, и двенадцать часов выходило. Дьяк в государевом имени Дементий Башмаков должен был сообразовывать свои труды с государевым распорядком дня. Коли государь не пропускает заутрени, то и дьяк в то же время уже должен быть бодр и готов к исполнению должности. Поэтому Башмаков являлся в Приказ тайных дел очень рано, разом с истопниками, и конюхи про то знали.
Он успел войти, снять шубу с шапкой, произнести краткую молитву перед образами и посмотреть, не прибавилось ли на столе бумаг, когда доверенное лицо, истопник Ивашка, сунул в дверь голову и сообщил, что дьяка домогаются конюхи с Аргамачьих конюшен.
— Ну, заходите, — велел Дементий Минич Башмаков. — Неужто отыскали?!
Он даже встал, но из-за стола, за которым при свете двух восковых свечек разбирал бумаги, не вышел. Как всегда, сидел с непокрытой головой, без скуфейки, и Данила, опять же как всегда, подивился его высокому, обширному лбу.
Конюхи поочередно вошли и чинно перекрестились на образа. Последним появился Одинец.
— А ты кто таков? — удивился хозяин Приказа тайных дел. — На Аргамачьих конюшнях такого не попадалось!
— Это, твоя милость, кулачный боец, — как старший, объяснил Тимофей Озорной. — Он и стенку построить, и в охотницком бою схватиться, государя в Масленицу потешить, он и учить горазд. А по прозванью — Акимка Одинец.
— И что же — меня спозаранку учить собрался? К сегодняшним боям, что ли?
— Выкладывай, Одинец, — тихо сказал Данила. — Чего уж там…
Аким шагнул вперед, вынул из-за пазухи деревянную книжицу и выложил перед дьяком на стол.
— Вот, Господь свидетель, добровольно, дабы из-за нее смуты не было. Гляди, батюшка Дементий Минич…
— Неужто она? — Башмаков повернулся к Даниле, верно угадывая, что опять его рук дело.
— Она самая, — и парень добавил, подражая Тимофееву вежеству: — … твоя милость.
Дьяк взял грамоту, повертел; книжица открывалась непривычным образом, он догадался, попробовал прочесть хоть слово и недоуменно посмотрел на Одинца:
— Сам-то разумеешь, что тут написано?
А сам проводил пальцами по буквам, выстроенным на неровно наведенной линии, по удивительным буквам, словно бы процарапанным шильцем, чтобы потом втереть в царапины что-то темно-бурое, по старому и местами уже поотставшему лаку на дощечках.
— Написано про давние времена, про времена Бояновы, — уверенно отвечал кулачный боец. — Теперь и никто, поди, не прочтет. А хранить надобно! Эта книжица от деда к внуку передается.
— Времена Бояновы? Так это — сказки! — весело отвечал дьяк. — Вон государю бахаря из Костромы привезли — он и про божественное, и про Бояна толковал! Это — утеха. А я о деле спрашиваю. Откуда книжица взялась? Кто написал, для чего?
— Кто написал — этого мы, батюшка Дементий Минич, уже никогда не узнаем, — уверенно сказал Одинец. — Книга — с тех времен, когда еще и бумаги не было. Еще до татар, поди, писана.
— Да нет, не писана, — трогая пальцем знаки, заметил дьяк. — До татар, говоришь? Откуда такие сведения?
— Да деревянная же! — Одинец, видя, что Башмаков держит в руках вещь, для него, Одинца, святую, стал входить в раж. — Вся русская грамота деревянной была! Вот почему ее огнем палили! Да и спалили подчистую! А что не спалили, то теперь уничтожить норовят, потому что в той деревянной грамоте — правда! И она на буковых досках писана, потому что бук — не гниет, а лишь слабо тлеет!
Во все время этой речи Тимофей, как старший, пытался добиться Одинцова молчания известным способом — пихал его левым локтем в бок.
— Буковые дощечки, стало быть? — уточнил Башмаков. — А как же к тебе самому эта древность попала? И почему вокруг нее столько всякой суеты?
— Она мне в наследство досталась. Законное мое наследство, от старого Трещалы.
— Кто таков старый Трещала?
Одинец несколько удивился. Ему редко приходилось беседовать с людьми, не знавшими этого имени, и он еще до встречи с Башмаковым был убежден, что уж Приказа тайных дел-то дьяк про старого Трещалу знать обязан. А тут — такое непонимание!..
— Данила! — видя, что Одинец лишь молча развел руками, сказал Башмаков. — Говори ты.
— Деревянная грамота, твоя милость, у кулачных бойцов от наставника к ученику тайно передается незнамо сколько лет, — кратко объяснил Данила. — Сперва, может, ее и прочитать умели, а теперь уж никак. Только и помнят, что песнопение Бояново, или молитва, уж не знаю…
Тимофей, занявший очень удобное для старшего место посередке, стал пихать Данилу правым локтем: какие тебе еще Бояновы молитвы, блядин сын, мы все тут православные!
— И ты — последний, кто ее унаследовал, — сказал Одинцу Башмаков. — Что ж так плохо берег?
Боец повесил голову.
— Батюшка Дементий Минич, прости его, дурака, — подал голос Богдаш. — Ему в своем грехе признаться трудно, а коли не признается — так без того ничего объяснить не сможет! Он мертвое тело из избы Земского приказа выкрал!