— Так что ж, мне с тобой тут полночи на улице торчать? В тепло-то я тебя взять не могу — там гуляют, а ты человек посторонний…

— А ты меня к медведям спрячь, — усмехнулся Данила. — Я бы с ними поладил.

— Дались тебе медведи…

Некоторое время они стояли молча, потом Настасья подошла и прижалась к Даниле.

— Обними, куманек, теплее будет. А то, чтоб согреться, плясать позову.

— Никогда не видывал, как ты пляшешь.

— Коли хочешь, в субботу с собой возьму. Мы на богатый двор званы, и с куклами, и с медведями. Я тебе и на гудке сыграю. Меня ведь потому гудошницей прозвали, что лучше меня на Москве нет. Дай мне гудок — что хочешь изображу, хоть веселье, хоть тоску, хоть божественное. И во все душу вложу…

— Ты уж вложила раз душу — дьяк Башмаков заслушался, — напомнил Данила.

— Эк чего вспомнил! — развеселилась девка. — Про девичьи горести рассказывать — большого уменья не надо. Мне та Настасьица, которая Русинова, рассказала свою печаль, а я и запомнила, как она чуть в рев не срывалась. Ты вот хоть бы медведя изобрази — как он на задние лапы встает, как он пляшет! Это потруднее будет.

Настасья отошла, опустила голову, постояла и… преобразилась.

Вроде сделалась чуть ниже ростом, вроде плечи вперед подала, спину чуть округлила, голову самую малость опустила, руки перед собой словно в воздухе подвесила. И пошла вперевалочку, а потом и с прискоком — ну, чистая плясовая медведица!

— Я медвежат люблю, — сказала она, когда парень перестал хохотать. — Двух- или трехмесячные — они как детишки. Топают на задних лапах, словно человеческие младенцы, что ходить учатся. На колени к тебе лезут, лапами обнимают! Наверно, правду говорят, будто медведь раньше человеком был.

Но не медведи пришли на ум Даниле. Он вспомнил, как Настасья тихонько напевала, играя с крестником Феденькой.

Ему рано еще было заводить семью. Просто и все кругом говорили, и сам он был убежден, что жениться надобно, как Ваню женили, — смолоду, чтобы не избегаться. И дед Акишев обещал непременно позаботиться… Но сейчас, на протяжении долгого мига, Данила был женат, был отцом, был в своем будущем доме, где, все дела переделав, сидит на лавке нарядная жена и тешит веселого младенца. Разумеется, это сидела присмиревшая, счастливая Настасья… ее он видел и — никого другого…

Но до того стремительно все у них шло в последних встречах, что невозможное померещилось совсем близко.

И то же самое происходило с Настасьей. Она подошла вплотную, подняла глаза, подставила лунному свету лицо.

— Девятнадцать-то тебе есть, куманек?

— Давно уж, — соврал Данила.

— Постой!..

Кто-то спешил к ним, снег под сапогами поскрипывал. Настасья, оттолкнув Данилу, заступила путь — да и пропустила того человека, и пошел он хотя и быстро, однако выписывая ногами кренделя, и принялся стучать в калитку.

— К Марьице, что ли, пожаловал? Вот ведь незадача — стой тут да карауль сучьего сына!..

Еще несколько человек они пропустили и посторонились, когда трое саней подряд пронеслись мимо и умчались туда, где виднелась недостроенная Троицкая церковь — на устрашение всем, кто вздумает что-то затеять без патриаршего благословения, как затеял закладывать новые приделы здешний церковный староста.

Время шло, становилось-таки холодно. Веселье стихало.

— Мерзнешь ты тут из-за меня. Ступай греться, я и сам Томилы дождусь.

— Нет уж, вместе дождемся. Давай лучше в сани сядем, там полость меховая, укутаемся. Носит же его!..

Данила, представив, как устроится в санях в обнимку с Настасьей, первым поспешил туда, залез и тогда лишь обернулся. Настасья стояла, повернув голову. И тут же послышался далекий скрип шагов.

— Сиди, не вылезай! — потребовала она и накинула полость так, чтобы укрыть парня с головой.

Шаги делались все слышнее — и точно, это оказался Томила, тащивший за собой санки с грузом.

— Ну, здравствуй, свет мой ясный, на множество лет! — приветствовала его Настасья.

От такой неожиданности он окаменел.

— Явился? Не заблудился? Приехал с пареными грошами по реке Алтын?!

— Да ну тебя! — отмахнулся Томила. — Завтра поговорим, сейчас спешу очень!

— Спешишь? А завтра тебя с собаками по всей Москве искать? Ты куда, выблядок, гусли девал?!

— Отдам я тебе гусли, завтра же отдам! Нет их у меня с собой! Не видишь, что ли?

— А где ж они?

— А у Лучки спроси!

— Лучка их для тебя брал!

— Брал — да и обратно взял!

— Да что ты врешь! Говори, куда гусли подевал!

— Да целы те гусли, целы, ничего им не сделалось!

Данила понял, о чем речь, и чуть было не вылез с возмущением из-под волчьей шкуры. Сам же он, своими руками, разбил искомые гусли о Томилину дурную голову…

— А коли целы — вот у меня сани, едем, ты мне их сразу же и отдашь!

— Людей из-за такой дряни будить?!

— Раньше про людей думать нужно было!

Очевидно, Томиле пришла в голову хитрость.

— Уговорила, Настасья. Я вот только санки завезу куда обещал — и поедем по гусли.

— Что в санках-то за товар?

— А накры. Я для Лучки новые смастерил, потом он в них на льду бил, а сегодня они мне для дела понадобились, а на льду другой человек бил, Ерш из Некрасовой ватаги…

— Так что же, Лучка — на Неглинке?

— Он тут у девки гуляет.

— У которой девки?

— Почем я знаю! Я уговорился у Марьицы Мясковой те накры оставить. Пусти, Настасья, я живо обернусь…

— Стой!

Оба разом оглянулись — в санях вырос человек и стряхнул с себя меховую полость, а затем выпрыгнул на снег.

— Данила! — воскликнула Настасья.

— Давай их сюда, свои накры, — потребовал Данила, в два шага оказавшись у маленьких санок.

— Сыскался! Блядин сын! — приветствовал его Томила. — Сам пожаловал! Ну, не обессудь! За все с тобой посчитаюсь!

— Это он про гусли, — негромко объяснил Настасье Данила. — Гусли-то я ему об башку расколотил…

— Вконец изолгался! — крикнула Настасья. — Вот только сунься к нему!

— Тебя не спросился! — глумливо отвечал Томила. — Давай, подходи! Сподобишься моего кулака!

— Тебе надобно — сам подходи! — потребовал Данила, встав так, как стоял перед дракой с Соплей Богдаш, и точно так же с силой встряхнув руки. Кулаки сжались сами собой, но в запястьях было непривычное ощущение — словно бы кровь быстрее побежала.

Это требование несколько озадачило Томилу — в схватках, что в стеночном бою, что в охотницком, бойцы сходились равномерно. Однако было у него в запасе кое-что, чего Данила вблизи еще не видывал. Всякий надежа-боец, что, зажав в зубах шапку, прорывал строй противника, владел этими короткими стремительными ударами, наносимыми одновременно с шагом, что ни шаг — то полновесный удар, и — следующий шаг с ударом разом, и так — вперед, не оборачиваясь, потому что те, кто за спиной клином ломил в брешь, примут ошарашенных на свои кулаки…

Он шагнул вперед раз и другой, а на третьем шагу в голову Даниле полетел кулак. Парень, как умел, ушел в скрут. И сразу же отвесил оказавшемуся совсем близко Томиле почти такую же пощечину, как Богдаш — Сопле.

Надо полагать, в пощечину он вложил всю душу, да еще направил ее так, чтобы прибавить скорости Томилиному стремлению вперед. Скоморох, мотнув башкой, сделал еще шаг — и упал на колени. Данила же, не соблюдая никаких правил охотницкого боя, бросился к санкам и стал сдирать с накр рогожку.

— Ну, куманек! — воскликнула Настасья. — На, держи!

И сунула ему свой засапожник с нарядной красной шелковой кистью.

Данила содрал рогожку — в санках действительно стояли связанные между собой накры.

— Они или не они? — сам себя спросил он.

— Берегись! — крикнула Настасья.

Томила поднялся на ноги.

— Ага-а!.. — прохрипел он. И рванул полу тулупа, и выхватил нож.

Горько пожалел Данила, что не взял с собой свой подсаадачник, с широким клинком, с игольчатой тонкости острием. Настасьин засапожник, меньше пядени длиной и с кривым лезвием, против Томилина ножа был словно игрушка. Однако Настасья не врала, когда говорила, что ночью безоружной не ходит. У нее в рукаве непременно имелся кистень.