Заговорить первым он не мог и слов-то таких дерзких не знал, чтобы начать прельстительную беседу. Да и не было красавцу в этом нужды — до сих пор бабы сами все за него и за себя говорили.

— Что ж ты, молодец? — не дождавшись от него ни словечка, осведомилась незнакомка. — Как за чужой женкой гнаться — так горазд, а как нагнал, так и язык проглотил?

И засмеялась тихонько.

— Ты чья такова? — спросил Стенька, сам понимая, что вопросец дурацкий.

— А какое твое дело? Не понял — и не надо! Сам-то ты кто таков? За какие грехи тебя мне послали? А, молодец?

Вроде и веселыми были слова, однако приглушенный голос незнакомки говорил иное, смутно было у нее на душе. Освещенное теплым светом свечи, ее лицо в жемчужных ряснах до самых бровей казалось дивно прекрасным, и не озорная ухмылка бойкой бабы — нежная, с ума сводящая полуусмешка привиделась возбужденному Стеньке.

Он молча шагнул навстречу красавице, и тут же с ее плеч упала тяжелая шуба. Сама же она не отступила, словно покоряясь неизвестно чьему судьбоносному решению, лишь подсвечник на стол поставила. Дивно это было Стеньке, однако нужно ж было как-то поступать, вот он и поступил единственно возможным для балованного молодца образом…

— Погоди, погоди, дай слово вымолвить!.. — прошептала она, отталкивая, да не сильно, уклоняясь от поцелуя, да не слишком. — Больно ты скор!

— Чего ж годить? — прошептал и Стенька. От красавицы пахло пряным, тревожным, диковинным запахом. — Сама ж позвала? Или я тебе не мил? На улице мил был, а в горнице — перестал?

Причем шептал он прямо в ушко, по опыту зная, что не только слова опаляют смятенную бабью душу, но и горячее дыхание…

— Не тут же! — наконец-то она улыбнулась. — Замерзнем, поди!

— А где ж?

И Стенька, прижав свою добычу что было сил, наконец-то поцеловал ее прямо в губы.

Она ответила на поцелуй, и ответила так, как мало кто из мужних жен умеет. А Стенька сколько-то этого добра перепробовал и до женитьбы, и, что греха таить, после. Он запустил пальцы под бобровое ожерелье, плотно охватившее белую шею, и глубже, глубже — к затылку, туда, где под тугим волосником уложены были густые и, судя по тяжести узла, длинные косы.

— Да погоди ты!.. — словно бы сердясь, шептала она. — Куда спешить-то? Давай уж потешимся так потешимся!

Не от нежности, а от бесшабашного отчаяния бывает у баб такой голос, когда где-то в душе решено — ах, пропадай моя головушка!.. Если бы знали молодые мужики про такие бабьи причуды — поостереглись бы…

— А как? — недоумевая, спросил Стенька.

Для него-то мужская сладкая потеха уж началась, и не для того ж скинута на пол шуба, чтобы этим не воспользоваться…

— А ты послушай! — прижавшись и уже вовсю ласкаясь к молодцу, сказала красавица. — У нас сегодня баню топили. Первый пар — мужикам, второй — бабам, а третий кому?

— Да окстись ты! — Стенька даже отшатнулся. — По третьему пару банник гуляет! Говорят, до смерти забить и защипать может!

— У нас тут банник прикормленный! Нас и домовой любит, и овинник, а уж баннику перепадает — не жалуется!

И, схватив Стеньку за руку, красавица вывела его в темный переход меж теремами, и повела в полнейшем мраке, и заставила сделать несколько поворотов.

— Софьица! — позвала она.

— Тут я!

— Посторожи, свет!

— Наше дело такое — посторожим!

И тут же распахнулась низенькая, полукружием кверху, дверца, впустила Стеньку с красавицей, да сразу и захлопнулась.

Они оказались в теплом предмылье. Там горела сальная свечка в глиняной плошке, стоял на лавке жбан — видать, с квасом, лежали тут же какие-то сложенные холстины.

— Раздевайся, свет! — велела красавица. — Да и мне пособи!

Всякого бабьего озорства навидался Стенька, но чтобы с чужим человеком ночью в бане париться, такого и в помине не было! Однако веселье и отвага охватили душу.

— Как тебя звать-то, такую удалую? — спросил Стенька, расстегивая свой кафтанишко.

— А зови Анюткой! — Она как раз высвобождалась из синей душегреи. — А что удалая — это уж точно!

— И не боишься ведь! — восхищенно сказал он.

— Тебя-то как звать? — полюбопытствовала она, уклоняясь от ответа.

— А зови Степаном! — честно признался он.

— Послушай, Степа, чего скажу. Так вышло, что мы с тобой встретились. Не для тебя та банька топилась и веники припасены, но уж коли ты меня приметил и следом пошел — ты тут сегодня и будешь хозяин. Но, Степа, такое в жизни только раз бывает. Больше ты в Крестовоздвиженскую обитель молиться не ходи, понял? До сих пор тебя там не видано было, и впредь тебе там делать нечего.

— Как скажешь, свет, — с тем Стенька сел на скамью и стал стягивать сапоги.

Опрятно уложенная душегрея выглядывала из-под алой распашницы. Стенька потрогал ее пальцем. И точно, что золотной галун не сплошь тянется, а кусочки состыкованы. Хорошей рукодельницей, видать, была Устинья, царствие ей небесное…

Вот теперь это рукоделье и поможет убийцу выследить!

— Щегольно ты, Анюта, ходишь, — сказал Стенька. — Персидская обьярь, поди, или алтабас. Ишь, какие птахи золоченые!

— Да, немалых денег эта душегрея стоила, — согласилась Анюта.

— И сколько ж за нее отдала? Рублей шесть, поди?

— Да что ты про душегрею? — Красавица, уже скинув и кику, и волосник, оставшись лишь в сорочке-исподнице, большим белым гребнем слоновой кости чесала длинные волосы. Будучи перевиты в косах, они и распущенные волнились, падая ниже спины. Увидев такое диво, Стенька вскочил.

— Вот то-то же! Нам всего-то одна ноченька отпущена, а ты — про душегрею!

Рука об руку они вошли в мыльню, устланную распаренным для мягкости можжевельником. Пылкого жара уже не было, а приятное тепло сохранилось. И стояли там полные воды липовые бадейки, а на полках лежали холщовые подушки, набитые душистыми травами…

И растаял Стенька в том ароматном пару! И разума лишился от сдержанного жара каменки и безудержного жара объятий! Безумствовал, как дикий зверь, а она, Анютка, все хохотала, стонала и опять с облегчением хохотала, а то и, веселясь, приговаривала:

— Поддавай пару, животу моему отраду!

Кое-как выбрались они в предмылье перевести дух, и точно — перевели, но тут же вспыхнули снова, и не помнил Стенька, когда и как провалился в беспробудный сон.

Разбудила его Анюта в непонятном часу — день ли, ночь ли, неведомо, а сальная свечка уже вся прогорела, фитилек в лужице плавает.

— Вставай, сокол, пора…

Там же, в предмылье, где он спал на лавке, уже крутилась Софьица, наводя порядок. Анюта была в исподнице, подпоясанной плетеным пояском, поверх нее — в персикового цвета распашнице, волосы убраны и под волосник, и под беленький убрус. Совсем благопристойная хозяюшка в боярском терему!

— Так, сразу?.. — И Стенька потянулся к Анюте.

— Поспешай, молодец…

Анюта была уже не жаркой и веселой, а какой-то чужой, и давешняя ночная печаль появилась на округлом лице, вмиг сделав его старше. Стенька, натянув на себя тверского полотна простыню, сел и огляделся.

Вещей, что сбросила с себя Анюта, зазывая его в мыльню, уже не было.

— А душегрея? — вдруг вспомнил он.

— Какая, свет, душегрея?

— Синяя, с птицами!

Анюта повернулась к Софьице:

— О чем это он?

— А Бог его душу ведает! — отвечала Софьица. — Какая такая душегрея? Отродясь у тебя, Анна Ильинишна, синих душегрей не водилось!

— Анна Ильинишна? — переспросил Стенька и тут лишь в ошалевшей от страсти башке забрезжило нечто ужасное.

Переулочек!

Переулочек-то был между двумя усадьбами — морозовской, хорошо известной Стеньке, которого несколько раз туда за делом посылали, и незнамо чьей. И в калитку чьего же сада втянула его за рукав Софьица?..

Он уставился на Анюту, вылупив глаза почище филина.

Не могла боярыня Анна Морозова в простой шубейке стоять литургию в крошечной церквушке! Для такого дела у нее, поди, пышная домовая церковь есть, свой поп со всем причтом! Не могла сестрица самой государыни шастать шут знает где, заманивая мимохожих молодцов, не боярских детей и не княжичей, а, прости Господи, земских ярыжек! Не могла же!..