Добившись хоть какой, а справедливости, Стенька с Натальей отправились домой.

Там они обнаружили возмущенную Домну.

Осознав поздно вечером, что муженек пропал, кинувшись затем к отцу Кондрату и оставшись там с перепуганной попадьей, Наталья напрочь забыла о хозяйстве. С утра ей бы полагалось подоить корову и выгнать ее в стадо — она этого не сделала, и буренка некоторое время спустя принялась душераздирающе мычать. Соседки, перекликаясь через заборы, оповестили Домну, что с ее подружкой стряслось неладное.

Домна, бросив все свои дела, прибежала и обнаружила еще одно несчастье — Наталья с вечера поставила квашню, надеясь утром испечь хлебы в огородной печи. Топить же в домах государевым указом не дозволялось во избежание пожара — разве что в доме была роженица. Тесто перестояло и полезло из квашни, вывалилось и на лавку, и на пол. Ужаснувшись, Домнушка схватила нож, отсекла тесто по краям, обернула квашню рогожкой и потащила к себе — спасать то немногое, из чего еще можно было испечь хоть парочку ковриг. Растопив пожарче печь и получив за расход дров нагоняй от мужа, она кинулась доить Натальину корову. Вернувшись, обнаружила, что оставленные без присмотра дети добрались до квашни и младшенький, Алешенька, залез туда обеими ручками…

Ахая и охая, Наталья винилась перед Домной, благодарила за ковриги, обещалась перестирать все Алешенькины рубашечки. Стенька же под шумок сбежал. Пока делили ставленый мед, его рубаха и порты на солнышке высохли, так что ему не было нужды переодеваться.

Он забежал к Кузьме за фонарем, мешками и лопатами. Звонарь не послал его матерно, к чему земский ярыжка внутренне был готов, а лишь поворчал малость, сворачивая мешки и увязывая их вместе с лопатами, чтобы Стеньке удобнее было нести.

В приказе на него первым делом напустился Емельян Колесников:

— Где ты пропадаешь, страдник? Батогов захотелось?! Как тебя не надобно — так ты в ногах путаешься, как грамоту отнести — так тебя не дозовешься! Скажу вот дьяку! Коли тебе государева служба надоела — так и мы в тебе не больно нуждаемся!

— Я по Деревнина делу ходил! Деревнин меня еще с вечера посылал! — отбивался Стенька, ища глазами подьячего.

Но тот, как на грех, отправился в Кремль, в Разбойный приказ, и вернулся, когда Стенька, выслушав много неприятного, был приставлен к делу — получил грамоту, снес ее в Заиконоспасскую обитель, дождался там ответа и принес его Колесникову.

С обителью у приказа были прескверные отношения. Недавно там случился пожар, причем погорели иноки как раз на том, что не подчинились государеву указу, а государь-то знал, что делал, когда тот указ подписывал: жарким летом одна-единственная искра, подхваченная ветром, могла Москву спалить. В итоге у обители отобрали участок земли с тем, чтобы передать Земскому приказу для его нужд. Нужды были великие — Москва росла, приказ ширился, и держать под самой кремлевской стеной избу, где выставлялись на обозрение поднятые ночью и утром мертвые тела, чтобы их опознали родственники и знакомцы, во-первых, осточертело, а во-вторых — место для более важных дел требовалось. Иноки возмущались и затеяли слать государю челобитные. Приказ не уступал. И всякий его посланец бывал в обители принят прескверно, задержан надолго и изруган при этом нещадно. Так и вышло, что Стенька проторчал там по меньшей мере два часа…

Увидев Деревнина, он кинулся к подьячему, как к отцу родному:

— Гаврила Михайлович, защити!

— Он и доподлинно ходил по моему делу, — выгородил ярыжку подьячий.

Стенька смотрел на Деревнина влюбленными глазами. Осанистый, крепкий, не так чтобы слишком сильно для своих лет поседевший подьячий казался ему в этот час чуть ли не святым Петром, как его на образах рисуют. Тем более что вечером им двум предстояло совместное дельце, да какое!

И настал вечерний час! И с замиранием сердца приблизился Стенька к подьячему, который совершенно случайно припозднился.

— Ну, Гаврила Михайлович, поедем, что ли, благословясь?

— Куда поедем, свет? — безмятежно спросил подьячий.

— По дельцу нашему, — опасаясь, как бы кто не вернулся и случайно не подслушал, отвечал Стенька.

— По какому такому дельцу?

— Гаврила Михайлович! — изумился Стенька. — Дельце-то, неужто забыл?

— Да я-то не забыл… — В голосе Деревнина были горечь и усталость. — Я-то, Степа, вчера тебя прождал, и с конями, и с оружием. Это ты, свет, памяти лишился.

— Вчера?!

— Мы с тобой сговаривались во вторник ехать. А сегодня у нас что?

— Да вторник же!..

— Среда, Степа.

У Стеньки в глазах помутилось!

— Да как же это? — пробормотал он.

— А так! — отрубил подьячий. — Ты кто таков, чтобы со мной шутки шутить?! Я важное дело на другой день перенес, деньги из-за тебя упустил! А ты, страдник, пьянюшка, нализался где-то, дни перепутал! Ты на себя погляди! В каких лужах-то валялся?!

Как Стенька ни полоскал голову, как ни растирал ветошкой лицо, а какие-то следы от пролитого меда все же, видать, остались.

— Да, Гаврила Михайлович!.. Да я!..

— Не ври. Все вижу! Не было там никакого клада! И боярин Буйносов его закопать никак не мог. Я справлялся — в кошельке у боярина вошь на аркане да блоха на веревочке! А что ты затеял — неведомо! Коли человек собрался ехать клад добывать, а сам вместо того напился, то что это за человек, я тебя спрашиваю, и что это за клад?!

Грозен и суров был подьячий Деревнин! Оскорбленное достоинство гремело его возвышенным, рокочущим голосом. Стенька только разинутым ртом подергивал, как рыба на прибрежном песочке.

Он попытался было объяснить, что всего-то навсего спутал дни, что вот они — мешки, лопаты и фонарь, что он все помнит, все знает и готов хоть целую ночь землю рыть!

— Не поеду я с тобой воров выслеживать и клады брать, вот те крест! — с особым наслаждением отрубил Гаврила Михайлович. — Веры твоим словам больше нет. Мало ли что опять выдумаешь — да и пропадешь, да и меня, прости Господи, ни за грош погубишь!

— Гаврила Михайлович! Да коли бы мы туда поехали, мы бы, может статься, и про то разведали, каким образом скоморохи с той медвежьей харей увязаны! — Стенька уж пустил в ход последнее, надежду на служебное рвение Деревнина.

Но подьячий странным образом утратил всякое желание разбираться с преступными скоморохами.

Как ни бился Стенька, как он ни молил, как ни пытался растрогать и соблазнить — холоден и тверд был подьячий Деревнин. На том и расстались.

Стенька поволокся со своими кладоискательскими причиндалами обратно…

Недели с две он не ходил к отцу Кондрату осваивать грамматику. Потом кое-как помирились…

А некоторое время спустя звонарь Кузьма посватался ко вдове Елизарки Шевелева. К удивлению всех слободских баб, она согласилась. Хотя сперва малость поартачилась — мол, ты небогат, я небогата, чего ж нам с тобой нищету плодить?

Некоторое время спустя Кузьмина женка получила от какого-то дедушки наследство и купила хороший, крепкий дом с поварней на огороде и с банькой. Кумушки, побывав, рассказывали, что завелись в семье и оловянные тарелки, и даже оловянная стопа для вина, тонкой работы, с буквами поверху, вся испещренная цветами и травами.

Матушка Ненила заподозрила неладное.

Наученный ею батюшка Кондрат на исповеди так прижал новобрачную, так ее хитрыми вопросами в угол загнал, что не выдержала — призналась…

Возмущенный батюшка так круто пригрозил епитимьей и лишением на десять лет причастия, что Кузьма счел нужным откупиться. Оловянная посуда переехала в поповский дом, и наступил мир.

Разумеется, Стеньке о том не сказали…

Стенька попробовал встретиться с ключником Артемкой Замочниковым, чтобы доподлинно узнать у него про медвежью харю, но оказалось, что Федора умнее его. Она увезла больного мужа к его родне, а в Стрелецкой слободе больше носу не казала.

Так это Стенькино дело и заглохло.

* * *

Конюхи, оставшись в амбаре с кладом, уже знали, как быть — вернуться в Коломенское, рассказать про Гвоздя Дементию Башмакову, да ему же и передать жемчуг, чтобы нашел подходящий для сокровищ храм.