Степанов, удивляясь сам себе, сел.

— Выпей вина.

Степанов выпил почти полный стакан.

— Вот сулугуни, чурчхела. Ешь.

Сыр показался совершенно безвкусным.

— Не обижайся, Сережа. Не обижайся. Жизнь коротка, нам некогда. Как ты уловил, надеюсь, из разъяснений этого моего обормота Шапака, тебе уже ничего не угрожает, если ты сам себе… ну ладно. Если ты его, этого гада, правильно понял. И что ты, именно ты — убийца старшего Зеленцова, и младшего, ты тоже понял. Но никто никогда этого не узнает.

— Я не убийца, — тихо произнес Степанов.

— Ну-ну… А кто же вколол ему смертельный препарат? Замечу, кстати, что этот препарат разлагается в живой крови за два часа. А человек после укола умирает через полтора. Или сразу. Но это, конечно, хуже. Так что и вскрытие ничего не покажет. Шапак тебя просто на пушку брал. Увлекается иногда, корчит из себя Малюту Скуратова. Но способный, прямо удивляюсь этим нынешним слесарям да электрикам. Лучше бывших комсомольцев соображают. Самородки!

— Почему самородки? — сказал Степанов. — Вы же их и породили.

— Может быть, может быть, Сережа… Дивна жизнь наша нынешняя, не знаешь, откуда чего ждать.

— Виктор Петрович, простите, но все это как-то…

Чураков тут же сморщился:

— Ладно, ладно, Сережа. Как-то, что-то, где-то… Проходили уже. Теперь надо говорить так: везде и повсеместно! Брось. Ты же видишь, что произошло с нашей жизнью. Кто не успел, тот опоздал. Разве тебя в детстве не учили, что абстрактного гуманизма не бывает? Есть только сугубо конкретный. Так меня учили в детстве и в юности, я еще застал в институте эту дубалектику. Двуличие — вот каков был закон нашей тогдашней жизни. Говори одно, думай другое, пиши третье, имей в виду четвертое. А главным было одно и то же: блат, связи, деньги. Сейчас двуличия уже нет. Мы вернулись к норме. Большие рыбы сжирают маленьких. И все.

— Я уже от Бойко слышал это.

— А этим бывшим большим рыбам мы припомним все! Все, Сережа, все припомним. Мои деды и прадеды пахали на этих козлов как рабы. А теперь они будут пахать на меня. Я — новый человек, Сережа! И ты у меня будешь новым человеком! Или помнишь, как спорили про добро с кулаками, нет, ты не помнишь, это уже не твое время, а я вот помню прекрасно. Не может быть добра с кулаками, орали они. Кулак, мол, уже страшное зло. Но вот пришли иные времена, и стало ясно, что добро может быть, если вообще может быть, только с кулаками. И гуманизм может быть только конкретный, для меня и тебя, а для Зеленцовых гуманизма нет и быть не может. Это клопы, мразь. И для паршивых цыган нет гуманизма, потому что они не только мусор, но и убийцы. И Мухаммад призывал резать неверных, а потом объединяться, чтобы еще больше резать. И Христос говорил, что не мир принес он, а меч. Чем занимались Сталины и Ленины? Мечтали, грозились раздуть мировой пожар. Нынешние террористы попросту отдыхают. Так что плевал я, Сережа, на всякий гуманизм, тем более абстрактный. Есть некий всеобщий закон жизни.

— Подтолкни падающего?

— Скорее, не мешай падающему падать. Помоги ему, несчастному, и этим его осчастливишь.

— Жуткий вы человек, Виктор Петрович.

— Сережа, милый, думаешь, легко быть справедливым? Поверь, это очень большой труд, чрезвычайная нагрузка. Напряжение ума и боль в сердце. Спроста, что ли, у меня инфаркт был?

На стол упали несколько градин и принялись весело подпрыгивать. Чураков смотрел на них, улыбаясь:

— Все, начинается! Пошли, Степанов, работать надо!

Сквозь порывы ветра из кустов донесся дикий грохот мотоциклетного мотора, словно заработал крупнокалиберный пулемет.

— О! Шапак! Сказал же дураку: поставь глушитель. Пошли в вагончик. Вино, шашлык тебе принесут. Попозже. Надо тут, над столовой и мангалами, тент натянуть. Впрочем, если не будет особой бури, придем сюда обедать. Суп из раков Шапак обещал сварганить. Знаешь ли, отменное удовольствие! Кругом шум, грохот, гром и молния, град и ливень, а тут, под тентом, ароматный дым, угли горят, они при ветре замечательно горят, шашлычки ш-шшкворчат, карданахи, ркацители, мукузани… Ты какое любишь? Или не определился пока? В таких экстремальных условиях, Степанов, все, буквально все приобретает какой-то совершенно особый оттенок — острый, сильный.

— Пир во время чумы, — сказал Степанов.

— Иди пиши. Все должно быть безупречно. Перепроверь сто раз. Зеленцовские ксивы все там, в вагончике, в синей папке. Компьютер работает от генератора, хватит надолго. Если вдруг забуксуешь, телефон есть. Городской, районный справочники там рядом. Пиши в трех экземплярах. Через два часа приду, проверю каждую букву. К обеду должны приехать медэксперт, человек из прокуратуры, какой-то зануда, говорят, придется с ним поработать. К моменту их появления все бумаги должны быть готовы. Побыстрее… Не исключено, что мне придется ехать в район, если мои ребята не сумеют привезти сюда эксперта, прокурора. А если привезут, тебя тут уже быть не должно. Во избежание лишних вопросов. Иди, брат. Старайся.

— А вы?

— Я? Что — я? У меня сейчас самое время, Степанов. Самое мое время! Я человек брутальный, я человек стихии! — Чураков одним движением скинул плащ, он был в одних полосатых плавках. Крепкое, волосатое, загорелое тело. На шее толстая белая цепь с крестом и полумесяцем. Большие, тоже белые часы на правом запястье.

— Купаться, Степанов! Плавать, нырять, кувыркаться! Нет ничего прекраснее, чем купаться в дикую грозу. Такой адреналин!

— Часы, часы снимите, — сказал Сергей Григорьевич.

— Часы? Да они на километровой глубине будут ходить. Вечные! Все показывают: год, месяц, день, час, секунды, век, давление, температуру, влажность, сколько осталось до конца света. Все! Пушкин сказал: «Паситесь, мирные народы. К чему стадам дары свободы?» Ты что же, доктор, Пушкина никогда не читал? А еще интеллигент. Не зря добрый дедушка Ленин говорил, что интеллигенция — это никакой не мозг нации, интеллигенция, говорил добрый дедушка, это говно! Ты что же, и Ленина не читывал?

— Но гроза же, Виктор Петрович. Смотрите, какая туча низкая. А если молния в воду ударит? Бывает и такое. Там, знаете, миллионы вольт.

— Молния ударит? А вот и посмотрим, посмеет ли!

Чураков с нарастающим гортанным воем разбежался, ухнул в воду, как дельфин, его долго не было, потом он появился на поверхности, уже довольно далеко от берега, и, мощными взмахами рассекая воду, поплыл. В ту же минуту небо треснуло, треск перерос в дикий грохот, и из черно-фиолетового разлома тучи на землю обрушился толстый ломаный ствол молнии — не в озеро, а куда-то в поля, в полынь, в сурепку. Все-таки не посмела.

4

Документы Чуракова удовлетворили. После часу дня Степанову было велено уезжать.

Шапаков напихал в багажник каких-то свертков, коробок, ящик минералки.

— На дачку свезешь. Часам к четырем к тебе приедет Бойко. Мы звонили. Привезет всех твоих, свою семью. Наши ребята к вечеру приедут к тебе. Не скромничай. Оттянись по полной программе. Ведь наша замороченная душа так хочет праздника! А? Расслабься, а то все же какой-никакой стресс испытал, согласись. А стрессы, как ты нас учил, здоровью не способствуют. Ты нам нужен здоровый, крепкий, уравновешенный, вот как я, например. Никаких неврозов, Сергей Григорьевич, чтобы никаких комплексов и сомнений. Машину твою я посмотрел, бензин заменил на «экстру» из спецкраника. Ощутишь!

— Где ты этого нахватался, Шапаков? В техникуме? — Степанов смотрел на электрика с удивлением, вместе с тем чувствуя неприятное напряжение, похожее на то, которое он временами испытывал при разговоре с главным врачом Бойко. Те же стеклянные умные глаза, моментальные перемены тона, двусмысленная ирония, скупая жестикуляция… Глубокая борозда была на подбородке Шапакова, а между передними верхними зубами — щель. Те же борозда и щель были у Бойко.

— Так с кем поведешься, Степанов, от того и наберешься. Разве не ты беседовал с нами, с обслуживающим, так сказать, персоналом, о важности психического здоровья и душевного равновесия? Это чтобы мы все не сильно переживали нищету свою. А теперь ты, Григорич, у нас сам вроде обслуживающего персонала, уже нам приходится заботиться о твоем благополучии во всех аспектах. Видал, как я выражаюсь? Чтобы психика твоя была прочной и не давала сбоев. Разве это не этот, как его, гуманизм конкретный? К нищете привыкнуть трудно, а к достатку, думаешь, легко?