Впереди над тополиной рощей начала проявляться радуга, с каждым мгновением она становилась все ярче, наряднее, почему-то особенно выделялась зеленая полоса. «Хороший знак! — улыбался Степанов, прибавляя газу. — Все будет отлично!»

Он оглянулся.

Под небольшой темно-серой тучкой определялись косые полосы дождя. Солнце просвечивало их — вот и радуга.

Степанов чувствовал себя очень бодро, легко, хотя и несколько возбужденно, так иногда бывает после напряженной бессонной ночи, если впереди ждет желанный отдых. А что может быть лучше родной дачи! «Надька Павловна, я скоро приеду!»

Дорога была гладкая; до поворота — он помнил — еще далеко, можно прибавить скорость. Степанов опустил оба стекла — ворвался душистый цветочный воздух, его ароматы были дивно смешаны с несравненным запахом дорожной пыли, слегка тронутой дождичком. Синие цветки цикория обрамляли дорогу. Черные, с широким желтым кругом листьев тарелки подсолнухов смотрели на солнце. Радуга впереди становилась все ярче.

«А ведь в самом деле — чего бояться смерти? Мир прекрасен, если любишь жизнь и живешь достойно, в полном согласии со своей совестью, и тебя любят и ждут близкие, и ты полон сил и здоровья, пока живешь и радуешься, и удача не покидает, ведь никакой смерти нет. А если придет она — ну и что? Меня уже не будет».

Степанов на мгновение огорчился: все же какие-то ненужные мысли, откуда взялись они?

Радуга… Какие насыщенные цвета! Один конец прекрасной небесной дуги касался дальнего луга на холме, и там виднелось неописуемо нарядное пятно цветов и трав, другой конец был скрыт за тополиной рощей. «Где радуга касается земли, там зарыт клад», — вспомнил Степанов.

Цветная дуга была похожа на небесные врата в рай, прямо к ним неслась машина.

Степанов, весь в счастливом возбуждении, прибавил скорость.

«А вот интересно, почему в радуге нет главных цветов жизни — черного и белого? Наверное, это такая божественная мудрость, напоминание нам, людям, что жизнь совсем не черно-белая. Вот в чем смысл радуги, теперь я знаю. Дивны дела твои, природа!»

За поворотом как-то сразу возник, загородив весь горизонт, огромный оранжевый грейдер, от него врассыпную бросились к обочинам оранжевые люди, машину раз, потом другой подбросило на глубоких ухабах, она пошла юзом, резко и коротко развернулась на мелких камнях гравия, Степанова закинуло на правое сиденье, он потерял управление, машина с грохотом врезалась в громаду грейдера и сразу превратилась в бесформенную груду железа.

Оторвавшееся колесо, вихляясь, покатилось обратно по дороге, завязло, упало.

Измятого, переломанного Степанова выбросило на обочину.

Не чувствуя никакой боли, он лежал в высокой траве и с удивлением смотрел в тускнеющее бездонное небо, где в беззвучной тишине, под дугой радуги, на фоне белого облака медленно реяли черные стрижи и ласточки.

Лунные погоды

Молодой аспирант кафедры биологии Василий и его товарищ, студент пятого курса Виктор, едут на велосипедах вдоль рыжеватой опушки низкорослого сосняка. На спинах у них рюкзаки.

Василий и Виктор совершают путешествие к Рыбинскому водохранилищу.

В дороге они больше недели, все режимы и уговоры забыты, и сейчас, после привала с плотным обедом и слишком долгим лежанием на травяном бережке лесного озера, едут они медленно, блаженно глазея по сторонам.

— Такой, слушай, русский пейзаж… — сказал Василий, глядя на голубое поле цветущего льна. — Пыльная дорога, лен, сосенки, деревеньку бы на холме и церковку при ней. Лен-долгунец, — прибавил он, слегка устыдившись примитивной лирики. Но лирика оказалась сильнее:

— Помнишь это… И цветы, и шмели, и трава, и колосья, и лазурь, и полуденный зной…

— Не помню, но звучит понятно и прилично, — сказал Виктор.

— Срок настанет, Господь сына блудного спросит, был ли счаслив ты в жизни земной?

— Господь? Иди ты! И чего же блудливый сыночек ему прогуторит, путаясь, как я понимаю, в слезах и соплях?

— Слушай, слушай, Виктор! — токовал Василий. — И забуду я все, вспомню только вот эти полевые пути меж колосьев и трав…

Виктор, жмурясь от сытости, солнца и сигаретного дыма, поддакивал невпопад:

— Меж колосьев и трав? Коров, значит. А ты гляди-ка, какая елочка. Она выбежала к дороге нас, значит, встречать. О! Вон малинник. Давай поклюем на десерт.

— А как же, — улыбаясь, посмотрел на поляну восторженный Василий. Повилял рулем и, свернув с тропы, врезался в трескучую чащу малинника.

Горячей душистой волной колыхнулся навстречу полуденный травостой.

Они долго и молча собирали падучую ягоду, в сладкой медлительной лени бродили по зарослям, определяя друг друга по вздрагивающим пирамидкам лилового иван-чая, перекликаясь и преувеличенно хвалясь добычей. А потом, истомившись, вдруг затевали петь песни — каждый свою, одинаково нелепую и смешную, но зато самодельную, импровизировали, пытаясь переорать друг друга: «Как много малины в лесу до-рого-ом… Мы с Васей тут вместе все сразу сожре-о-ом!» — резвился не имеющий никакого слуха Виктор; у Василия получалось лучше: «Малина, малина, прекрасная ты, цветут надо мной иван-чая цветы…»

Немножко угрожая, пролетали тяжелые, как ядра, шмели. Деловитые пчелы возились в тесных кулечках царской травы. Слегка обжигала загрубевшие икры крапива, колкие стебли малинника были злее и решительнее.

Не очень-то вкусны ягодки: поздние, суховатые, через две на третью червивые, распадающиеся в пальцах на красноватые икринки, — десерт третьего сорта. Но ехать уже не хотелось. Перегрелись, разморило. Хорошо бы сейчас в озерцо — опять бултых!

Василий выбрался из малинника и сел на траву у дороги.

Где-то в белесой голубизне неба счастливо звенели и переливались трелью невидимые жаворонки. В жухлых сорняках обочины неистовствовали кузнечики. Вот один вылетел на дорогу и увяз в нежной пепельной пыли. Василий взял его за твердые коленки и поставил на ладонь посмотреть, а тот пощекотал ладонь и сразу сгинул — застрекотав, улетел навсегда в родное разнотравье.

Сладко пахло клевером, сеном и пылью; вот что такое, оказывается, покой и блаженство. Дню, казалось, конца не будет никогда.

— Му-у! — дурачась, вышел на четвереньках из малинника Виктор. — Давай-ка мы это дело завяжем. Дотянем как-нибудь до ближайшей деревни — и дозавтрева. Мы же сегодня, — кряхтя и охая, сел он рядом, — план по расстоянию, я так думаю, что выполнили. Во сколько встали? В пять. Герои! — произнес значительно и улегся, раскинув руки. — Не могу, дед… Благодать-то какая! Как в твоей обожаемой древности говорили, благорастворение воздухов. Кто я? Пассивный созерцатель, больше никто, и вот как же мне хорошо, просто прекрасно, я понял, что всю жизнь мечтал быть пассивным созерцателем, а это, говорят, очень плохо. А? Разреши, дед такое противоречие. Ты же умный. Наверное, я себя не нашел. Где бы мне себя поискать? В поле, в небе этом высоком, в лесной глуши? Все же странное чувство вызывает вот эта вся природа… Ни тебе проблем, ничего не болит, никакой политики, житейские проблемы запропали невесть куда. Я понимаю, это временное…

— Не надо, Витя, — сонно улыбаясь, сказал Василий. — Тебе хорошо сейчас, и это любовь в тебе говорит. Если хочешь, любовь к родине. Никаких противоречий. Да и надо же иногда отрешаться. Сейчас ты чист и счастлив, и пусть это временно, но ведь есть же? В конце концов, все — временно, и жизнь временна.

— И то правда. Нирвана, дед… Атараксия. Чего там еще по этому поводу напридумывали лысые олухи? Прана.

— Благодать по-русски. Благодать. Это же миг, ненадолго, но какой миг…

— Да, всего проще и лучше. А к этой нирване какую-нибудь Нюру Ивановну бы, а? О, тогда бы засвербило!

— Ну, понесло, — вздохнул Василий. — А встали мы сегодня в шесть, да провозились сколько. Дневник свой дурацкий писал целый час. И чего только ты там пишешь? Ладно, согласен. Устроим денек отдыха. Только завтра — в шесть. Нет, не в шесть, а в пять. Как штык. Идет?