— Вы все ее там совестите? Ну-ка, дайте мне пройти! — в несколько затихшем шуме громко сказал кто-то раздраженным ясным голосом с металлическим оттенком, и этот высокий голос, как нож холстину, пронзил и грубо вспорол защитное пространство, образовавшееся было вдохновенным утешительным бормотанием Николая Ивановича, и он сбился, потерял спасительную ниточку заговора своего — замолк, окончательно растерявшись.

— Сука, нашла место водку жрать! Чего ее уговаривать, сдать куда следует, там быстро мозги вправят!

— Утешитель нашелся… Тоже мне исусик.

— Да рвань она вонючая натуральная, больше ничего! С какой помойки выползла только?

— Цацкаемся много с такими, вот они и наглеют, а надо поменьше цацкаться, сами виноваты…

Скверное и угрожающее, но сказанное спокойно, с какой-то опустошающе безнадежной уверенностью в своей правоте, бывает, звучит страшнее, чем крик и хай, твердая убежденность в тоне — это как приговор. Вот и этот новый говорящий прибавил еще что-то похабное, шипящим тоном, каким произносят окончательные выводы, последнее слово, никогда не подлежащее никакому обсуждению или пересмотру. И Николай Иванович, вообще с возрастом все больше и больше страдавший от хамства, каким-то дополнительным слухом уловил: этого человека поддержали.

Женщина, уже немного успокоившись и затихнув, медленно подняла голову, вяло посмотрела кругом, видимо, пытаясь обнаружить обидчика, и с ужасающей чёткостью выругалась сама, крепко, угрожающе.

Николай Иванович похолодел и замер — но не от ругательства, а от предчувствия. И показалось ему, что в автобусе мгновение стояла мертвая, глухая тишина, даже мотора не слышно. Уши заложило?

— О! — с радостной и злой удовлетворенностью воскликнул кто-то. — Видали, высказалась наконец.

Женщина наклонилась и принялась шарить у себя под ногами.

С тупым опасным бряком прокатилась бутылка — в тот же момент в голове Николая Ивановича возник распирающий мозг шар, сжалось как-то в животе… Автобус накренился на повороте, снова противно звякнуло стекло о металл. Женщина потянулась, но, не удержавшись, грузно съехала с сиденья, навалясь на стоявшего в проходе чернявого парня в бушлате. Тот сильно подтолкнул ее обратно:

— Си-ди-ы ты, кулема, мать твою.

И сквозь зубы процедил потише, наклонившись к самому лицу женщины:

— Фиалку под глаз хошь, мразь?

— И то правда, прости господи, — зачастила одна старуха. — Доигралась, срамница, топчись теперь тут на вонючих осколках, изрежисси весь, да, а как же, весь изрежисси и окровянисси.

— Можно же так опуститься! Какой позор, — сказала учительница.

— Кулема! — повторил ободренный поддержкой «бушлат». — Так бы и дал в торец до красных соплей. Хошь?

Он сжал кулачище у лица женщины.

— Чуешь чем пахнет?

На пальце у него был громадный желтый перстень-печатка с черепом.

— Бросьте вы, в самом деле, — морщась, проговорил Николай Иванович. — Сами-то… Нельзя же так, на женщину с кулаками.

— Не место ей тут, не место! Ребенок же рядом, я не знаю… Это чей ребенок?

— Наш, — сказал Николай Иванович и покраснел весь.

— Хы! Дядя-юморист, — хохотнул кто-то.

Припав к мальчишке, крепко ухватив жесткими, в множестве черных трещинок пальцами поручень сиденья, женщина сжалась, оглядываясь затравленно, как подбитая птица под градом камней, уже ненужных, лишних, бессмысленных, уже не могущих убить, но могущих только дополнительно искалечить. Дышала она неровно и время от времени вздрагивала всем телом, однообразно огрызаясь на ругань со всех сторон.

Мальчишка жался к стенке и гнусаво хныкал:

— Пусти меня, мамака, пусти, отойди отседова.

И отпихивался плечом, локтем, обеими руками.

Сидевшая впереди учительница привстала и неожиданным для ее щуплости пронзительным голосом крикнула, на гласных срываясь на визг:

— Не смейте приставать к ребенку! Не доводите беззащитного до слез! Сына бы пожалели, какой вы ему пример кажите, а? Мать называется. Вывести вас надо.

Мальчишка, зажмурив глаза и задрав голову, внезапно заорал — столь же вдруг смолк.

«Куда вывести?» — мелькнуло в тяжелой голове Николая Ивановича. Ему почему-то захотелось двигаться, что-то делать, переместиться, размяться, что ли. Он переступал ногами, с неожиданной для самого себя силой сжимал и разжимал пальцы на поручне сиденья, привстал, сел, опять поднялся. Левая рука слегка немела.

Мальчик обернулся.

— Сиди смирно, — еле слышно прошептал бледный Николай Иванович.

— Не пищи, мальчик, — строго продолжила, обернувшись, учительница. — Кому говорю? Не хныкай, говорю тебе. Вытри сопли, чтобы этого больше не было! А тетю мы сейчас успокоим.

И, обращаясь к женщине, необыкновенно твердо и сухо сказала:

— Прекратить немедленно.

Улыбнувшись недетской, пугающей гримасой, мальчик показал Николаю Ивановичу худющий маленький кулачок и вдруг с размаху ткнул им в белую пушистую шапку учительницы, потом еще раз, и еще, уже в волосы, и принялся слабосильно, но с яростью молотить ладошкой по катастрофически съезжающему набок парику, при этом мальчишка тихо и как-то удовлетворенно похрюкивал.

Резко вскочив, заученным движеньем поправляя парик, учительница обернулась и, побелевшая, застыла с открытым ртом, сузившимися глазами глядя на хрипло смеющуюся женщину и оцепеневшего Николая Ивановича.

— Я поп… я поправлю счас, поправлю, — проговорила женщина, протягивая руки.

— Не сметь! — взвизгнула учительница. — Не хулиганить! А вы вот, вот вы, — обратилась она к Николаю Ивановичу по-детски обиженно, совершенно жалким, униженным, каким-то очень просящим голосом, и Николаю Ивановичу стало жалко ее до слез, без парика она оказалась почти лысой.

— Что я вам сделала, а? Почему вы смеетесь? Что тут нашли смешного?

— Как так? — не совсем понял Николай Иванович.

Он и не думал, не помышлял смеяться, наоборот, понастоящему было жалко и женщину, и мальчишку, и растрепанную худенькую учительницу: красненький носик, жидкие сивые волосенки, и такая обида на бледном личике.

— Я? Нет, — сказал Николай Иванович. — Ни в коем случае. Зачем?

— Как же нет, как же нет, смеетесь! — с жалобным укором, но уже и заметным оттенком скандальности проговорила учительница, бессильно кривясь мелким лицом, отвернулась, села, неестественно выпрямив спину, натягивая парик на голову.

— Извините, — пожал плечами Николай Иванович. — Этого не может быть никак.

— Стыдно! — сказала через плечо, как выстрелила, учительница. — Интеллигентный человек называется.

— Нет, — отрицательно качнул головой Николай Иванович, — я нет.

Он сильно устал. Что происходит? Захотелось в деревню, обратно к маме, в темную, теплую, жарко натопленную избу с полосатыми половичками, с гераньками на подоконниках, с громадным старым фикусом в углу под образами и семейными фотографиями; на одной из них он, мальчик Коля, в бескозырке, в сатиновых шароварах, на плече у отца, и сачок в руке.

— Вообще, семейка та еще, сразу видать, — сказал чернявый. — Пацан вырастет уголовником, попомните мое слово.

— Тьфу, — плюнула женщина в его сторону.

— Да ну? — весело отозвался тот, оскалясь. — О, теперь уж я тебя сейчас по первой статье…

Николай Иванович зажмурился, но чернявого отвлекли, остановили, может быть, неизвестно.

С трудом поднявшись, растолкав дремлющего старика, перелезая через корзины, корзинки, чемоданы, какие-то циклопические тюки неведомо с чем, бидоны (у них мокрые марлевые юбки, как исподнее, свисали из-под крышек), Николай Иванович протиснулся вперед. По пути задела чья-то насмешка: «Сбег заступничек». Здесь, у разбитого стекла двери курили, выдувая дым наружу.

— Дайте мне, пожалуйста, папироску, папиросочку, — сказал Николай Иванович.

Спасительный сквозняк коснулся ноздрей, горячего лба. Он расстегнул две пуговицы на рубашке.

— Какова птица? — спросил, глядя ему в лицо, стоящий рядом. — «Беломор» курите? Ленинградский, питерский!