На этот раз мальчишка спрятал гостинец в карман.

Рядом с мальчиком, сгорбившись и опустив голову на грудь, сидела женщина в новой телогрейке. Когда она повернулась к окну, Николай Иванович рассмотрел ее лицо. Лет сорок всего… Глубокие морщины на темном лбу, чуть опущенные углы рыхлых губ, запавшие глаза с коричневатыми кругами под ними, веки набухшие, мешки под глазами. Черная бородавка на щеке, ближе к уху. Белки глаз красноватые. Словно очень уставшая или плакала много недавно, всю жизнь. Взгляд ее был недвижен и тяжел. Только волосы были хороши: густые, волнистые, темно-русые, чуть тронутые сединой, но тоже неухоженные: неряшливо выбиваясь из-под съехавшего на плечи зеленого платка, они кольцами и плотными тугими прядями свисали на виски и лоб. Подняв плечи, сидя в полуоборот к окну, она казалась нахохлившейся птицей. Видимо, сын с матерью? Вообще, невеселые соседи, лучше бы уж учительница рядом. Николай Иванович внезапно почувствовал, что от них, как лишним сквознячком в устоявшемся тепле, потянуло в его сторону тревогой и неблагополучием каким-то, совершенно ему ненужным; даже дремота пропала.

Он отвернулся.

Однако заоконный пейзаж был бел, уныл, знаком и однообразен, нисколько не отвлекал. Пашни да лес, лес да бугристые поля, больше ничего.

Снова и снова возникало навязчивое желание смотреть на неприятные лица соседей.

«Да что я привязался? — с удивлением и беспокойством пожал плечами Николай Иванович. — Совсем посторонние люди; едут и пусть себе едут, мало ли каких детей на свете существует, то есть мало ли каких не бывает женщин и детей? Вот я сейчас яичко облуплю, где у меня коробок с солью и хлеб? Нет, неохота».

Женщина что-то глухо и монотонно говорила отстраняющемуся мальчику, но тот, уткнувшись носом и губами в стекло, видимо, не слушал, и все косился на Николая Ивановича, как бы ловя его взгляд, и по-прежнему странно, хитровато и недобро улыбаясь. Струйка мутной слюны медленно ползла из угла рта.

«Конфетку хочет, бедняжечка», — решил Николай Иванович и улыбнулся через силу, разведя руками — конфет больше не было.

— Хочешь яичко?

— Не-а! Давай.

Поглаживая съежившегося мальчика по коротко стриженной голове, женщина говорила, часто запинаясь и облизывая сохнущие губы:

— Ну ты чего от меня отворачиваешься, сыночка мой, зачем надулся? На тебе баранку, она с маком, сладкая.

— Не-а! Давай.

— Ну что ты все… Что в окошке-то увидал, а? Снег только один кругом.

Она подрагивающей рукой протерла стекло и, глядя невидяще за окно, продолжала чуть слышно:

— Рано снег в этом году, ра-ано… Да такой чистый, прямо и ступать боязно. Вишь, какая красота кругом, как в сказке, вон птички на проводах, видишь?

На телеграфной линии, как бесконечное многоточие, сидели через равные промежутки воробьи.

— Теперь, наверное, я так думаю, что и не сойдет, — робко сказал Николай Иванович и осекся, поразившись своему чувству: сказал, а говорить совсем не хотел. «Зачем это я? Сидел бы себе».

Женщина медленно обернулась.

Угрюмый взгляд ее темно-карих глаз был тяжел, недвижим, она даже не моргала. Казалось, что она не глазами, а кончиками пальцев шарит по его лицу, подолгу рассматривая лоб, нос, уши, кажется… «Что это она так? — слегка оторопел Николай Иванович. — Что же она так смотрит, так вот нехорошо, недобрый, видать, человек, что я ей, разве враг какой?» Он неловко пошевелился, поправил нормально лежавший воротник сорочки, застегнул пуговицу на пиджаке, оказалось — на не принадлежавшую этой пуговице петлю, и почувствовал, что в автобусе стало заметно душно — тут же кольнуло знакомым горячим шипом в сердце, положил валидол под язык, захотелось пить, но с собой не было ничего.

— До вечера весь в землю уйдет, — наконец произнесла женщина. — На мокрую лег. Сначала надо заморозок несколько дней. А он на мокрую. А вы до города, добрый человек? — спросила она, слегка оживая лицом.

— Что? — громко переспросил Николай Иванович, подавшись вперед. — Как вы говорите?

— В город, я говорю, едете? — улыбнулась женщина, необыкновенно похорошев.

— Да, я в город, да, — кивнул два раза Николай Иванович, удивляясь резкой перемене в лице спутницы; «красавица, должно быть, была в молодости». — И вы в город? Вместе с сыном, да? Это ваш сынок? Как зовут вашего милого мальчика и сколько ему годов, учится хорошо?

Она тяжело отвернулась всем телом. Завозилась, достала из-за пазухи бутылку с чем-то мутным, вынула зубами растрепанный газетный рулончик пробки. Жадно припала к горлышку, сделала несколько натужных глотков, поперхнулась, кашлянула, глотнула еще — и обмякла вся, словно освободилась от тяжести.

— Не осуди, добрый человек.

«Господи, да что же это она?» Николай Иванович растерянно и с легким испугом огляделся, словно не женщину эту, а его самого могли уличить в таком опасном, антиобщественном действии, теперь, говорят, за распив пива на улице будут сажать. А тут общественный транспорт! Да разве ж место здесь, такая пожилая гражданка, куда это годится, ребенок рядом… «Надо бы сказать ей, что хоть ребенок-то рядом».

Стоявшие вблизи люди на мгновение замолкли, потом один сказал с веселым восхищением:

— Во тетка дает! Запросто!

— Э, бессовестная, — сварливо проговорила сидящая позади Николая Ивановича старуха. — Молодые такие, а ни стыда ни совести ни вот на столько. Срам, девка, срам, чему дите учишь? Посмотри на себя.

— А много их теперь, совестливых? — сердито отозвался кто-то. — Вон в Сосновке в сельмаге с семи утра очередь парней за одеколоном.

— Это где училище механизаторов?

— Ну да. С таких лет… молоко на губах не обсохло, а уже диколон.

— Так там пацанов ничему не учат, сразу сажают на трактор и в поле. Ты бы попробовал плугарем подряд часов пять, что хошь пить будешь.

— И что теперь? Вот так, при всем честном народе самогон из горла жрать?

Но та, к кому косвенно обращались, крепко утерев губы ладонью, негромко, но зло и резко крикнула, глядя почему-то на Николая Ивановича:

— Чего вылупились?

Глаза у нее заволокло слезами, она судорожно сглотнув, отвернулась.

— Вороны. Чего вылупились, а? Сама ты, старая карга, дура бессовестная, нашлась совестить, тьфу на вас всех, тьфу, тьфу!

— Ну ты давай осторожно-о, побирушка, а то мы ведь сейчас быстро тебя…

— Мамка, мамака, — схватился за рукав женщины мальчишка и принялся теребить неподатливую фуфайку. — Мамка, перестань плеваться.

— Надо же какое хамье! — сказал стоявший в проходе гражданин в габардиновом плаще, студенческий начальник. — Ка-акое хамье!

— Вот-вот, это верно! — обернулась учительница.

— Пора с такими радикально, решительно, — потряс кулаком начальник.

— Не надо, — тихо произнес Николай Иванович.

— Что — не надо? — спросил гражданин, наклоняясь. — Защитничек? Компаньон, собутыльник? А может и подельник?

— Какой подельник? — спросил Николай Иванович.

— Тогда сожитель, ясное дело! Сколько мы сил и средств угробили на борьбу с зеленым змием, так сказать! Народ спивается, а этому, видишь ли, не надо! Чего — не надо? Постановления принимаем соответствующие, пропагандируем, месячники объявляем по борьбе, а некоторые, — он еле заметно поклонился Николаю Ивановичу и, уже обращаясь к публике, с воодушевлением закончил: — А некоторые отдельные считают, что не надо! Что, я спрашиваю вас, не надо? Мы выражаем тут общественное общее мнение как-никак, извольте считаться!

— Да чего ты такой ретивый расшумелся, — как бы отмахнулась от пропагандиста и вожака бабка. — Теперь самогону вари сколь хочешь, никто не супротив.

— Во-во, а потому что распустили народ! Сами пьют как рыбы, и вокруг всех спаивают.

— Такое поведение просто возмутительно, это автобус, а не кабак!

— К чертям собачьим, идите все к-к чертям! — громко вскрикнула женщина, поперхнувшись злыми слезами. — Чего пристали?

Обернувшаяся учительница, обмахиваясь трепыхавшимся, как курица, журналом, широко раскрыв глаза смотрела на Николая Ивановича, или на дебоширевшую женщину?