Спал я плохо, всю ночь, сквозь сон слышал, как американская кружка пела «Хепи бёздэй ту ю», что могло означать лишь одно – бутылки с самогоном опорожняются. А потом Толя заговорил:

– Для того. чтобы создать что-то великое, надо самому стать великим. И необходимо стремиться к совершенству. Совершенствуя себя, мы совершенствуем мир. А переставая совершенствоваться, теряем веру, образ Божий, погрязаем в пороках и болезнях.

Пьяный Толя говорил сам с собой, а потом и вовсе запел:

– Муха по полю пошла, чью-то денежку нашла… Приходите тараканы, я вас чаем угощу. И вышла замуж за комара, пауку отказала. Придумают же!

И хохотал Толя от души над своими размышлениями.

Утром, чуть свет, я проснулся и увидел Толю, сидящего рядом и смотревшего на меня. Он явно меня не узнавал и понять не мог, каким образом незнакомый человек оказался в его квартире. Боюсь, что недобрые мысли на мой счет роились в его пьяной голове. Спасли меня те самые рабочие, что оставили корыто для раствора у самого выхода из подъезда. Только они загремели лопатами, замешивая раствор в корыте, Толя вскочил и побежал на улицу учить их уму-разуму. С ним явно творилось что-то неладное. Я быстро оделся и пошел на выход.

2

Через три дня я заказал по Леониду панихиду в Храме мучениц Веры, Надежды, Любови и матери их Софьи, который находился на Миусском кладбище, рядом с Савеловским вокзалом. Помогла актриса с нашего курса, которая была прихожанкой этого храма.

В самом начале нашего знакомства Леонид, помнится, говорил, что в церковь ходить необходимо. Что надо себя за шкирку туда тащить. Так до самой смерти это и оставалось одним лишь благим намерением с его стороны. Отпевать, и то приходилось заочно.

На панихиду ехали с мистическими приключениями. Новая машина Савелия Трифоновича, американский «Форд», вдруг стала барахлить. Когда он исправил ее, то случилась другая беда. Мы, зная дорогу, будучи в здравом уме и твердой памяти, против воли своей стали уезжать от храма все дальше и дальше. Уезжали, понимая, что и с машиной, и с нами творится что-то неладное, какая-то чертовщина. Заехали, наконец, в тупик, где был пункт по приему металлолома. Савелий Трифонович особенно нервничал, не в силах понять того, что происходит.

На панихиде, кроме меня, Фелицаты Трифоновны и Савелия Трифоновича, были: Тарас Калещук, Зураб Каадзе, Гриша Галустян, Яша Перцель, Антон Азаруев, Кирилл Халуганов, Скорый Семен Семенович, братья Сабуровы, Васька, Люба Устименко, наши сокурсники и товарищи Леонида по бизнесу. Отца Леонида не было. Хотя Москалеву-старшему о панихиде, пусть и через третьи руки, но было доложено наверняка. Был и Толя Коптев, которому я сообщил о предстоящей церемонии по телефону. Он стоял в костюме, солидный, серьезный. Ничего не предвещало того, что вскоре произошло.

Когда священник стал читать слова из молитвы об умерших: «Со святыми упокой, Христе, душу раба твоего, иде же несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь бесконечная», Толя вдруг выкрикнул:

– Не в той тональности! Здесь следует брать ниже.

И он стал показывать, как, по его мнению, следовало бы это делать.

Поначалу, какое-то мгновение, решили хулиганства не замечать. Хоть и нелепо было то, что выходило из Толи, но все же оно не сбивало священнослужителя, а как бы дублировало. Но очень скоро он просто стал мешать вести службу, и мы с Тарасом взяли Толю под руки и вывели из Храма. Он не сопротивлялся.

Постояв на паперти и отхлебнув из бутылки, которую принес с собой и прятал во внутреннем кармане пиджака, несколько глотков, Толя стал тихо напевать нищим, стоявшим у врат храма в ожидании милостыни следующее:

– Упокой, Боже, раба твоего и учини его в Рай, иде же лицы святых, Господи, и праведницы сияют, яко светила…

Затем он прокашлялся, отхлебнул еще из бутылки и запел на все кладбище дурным голосом:

– Да лежится тебе, как в большом оренбургском платке, в нашей бурой земле!

Все нищие, предчувствуя недоброе, разбежались.

Выйдя из Храма, я переговорил с Тарасом, и мы решили Толю спасать. Не откладывая в долгий ящик, прямо утром следующего дня, повезли его к врачу, положили под капельницу, чтобы очистить его кровь, шипящую в спирту, а когда он пришел в себя, с его согласия, разумеется, сделали ему укол под названием «Эспераль-суспензия». А говоря попросту, на год «зашили».

На Толю операция «зашивание» повлияла самым положительным образом. Он прибрался в квартире, стал стирать, готовить. Поклеили мы с ним на стены белые, в цветочек, обои. Он постепенно стал привыкать к новой жизни и, гуляя с ним вечером у дома, произошел чрезвычайно важный разговор. Причем начал Толя с главного, с того. что его все последнее время томило и мучало.

– Это я зарезал Бландину, – заявил Толя, – а Гарбылев, дурак, на Москалева подумал.

Толя никогда не говорил о Бландине, а тут, вдруг, такое.

– Зачем? Зачем ты это сделал? – растерянно спросил я.

– Что «зачем»? Зарезал или открылся?

– Не надо ёрничать. Сейчас не надо. Самое страшное позади. Нашел все же силы, чтобы сказать об этом.

– Сама виновата. Соблазнила на свою голову. И в переносном. И в прямом смысле слова. У нее тело холодное, как у лягушки, и как только Леня с ней спал? Она оскорбила во мне память жены, – сказал Толя, видимо, заранее заготовленную фразу. – Тогда таким был злым, что просто взорваться мог от накопившейся во мне ненависти. Гулял, заметил овчарку, которая сидела, оправлялась. Я подкрался к ней, да как по откляченному заду дал ногой со все дури. Надеялся на то, что хоть собака набросится, покусает, полегче мне станет. Но собака хвост поджала и ходу. И хозяин, мужик здоровый, мне ни слова не сказал, а жена моя умерла молодой, никому грубого слова не сказала, ничего плохого не сделала, а эта тварь живет себе, сеет зло, как пахарь пшеницу, и никакой управы на нее нет. Где же справедливость? Вот, собственно, за что.

Толя пришел с повинной в районное отделение милиции и написал чистосердечное признание. Тот сотрудник милиции, которому он его передал, злорадно усмехнулся и сказал:

– Чистосердечное признание облегчает участь и увеличивает срок.

На него смотрели все с опаской и интересом, как на инопланетянина, пытаясь понять его интерес, разгадать тайный умысел в таком, на их взгляд, нелогичном поступке.

Толя какое-то время сидел в тюрьме на улице Матросская Тишина, а затем его судили в здании городского суда. Зал был маленький и набит был до отказа.

Кого в этом зале только не было. Представлю самых ярких персонажей: ортодоксальные евреи в черных шляпах с пейсами, бритоголовая молодежь в униформе, люди в дорогих шелковых костюмах. Был Москалев-старший, пропадавший и наконец, объявившийся. Васька в форме генерал-лейтенанта милиции.

Евреи были родственниками Толиной жены. Он перед тем, как пойти сдаваться, расписался с той самой театроведкой Заборской, девочкой-верблюжонком, губастой, носатой, всеми нами любимой. С той, Заборской, что когда-то выделила мой, а не его отрывок. Возможно, уже тогда он был в нее влюблен. Она также находилась в зале суда, хотя и была беременна.

Бритоголовые юнцы, наряженные в униформу и обутые в кованые сапожки, были бывшие Толины товарищи и единомышленники по части ненависти к человечеству вообще и людям другой национальности, в частности (славянским типом лица никто из них не обладал). Все до единого, были людьми ущербными в полном смысле этого слова. В непривычном для себя окружении чувствовали себя неуютно.

Было два-три художника, друзья покойного Модеста Коптева, Толина матушка, был Тарас Калещук. Наших, институтских, кроме меня, никого не было.

Ждать, томиться пришлось долго, впустив в зал однажды, из зала уже никого не выпускали. Все терпеливо ждали, и вот, наконец, появился Толя. Его привели под конвоем. Сняли наручники и он занял свое место на скамье подсудимых. В руках у него были исписанные тетрадные листки, видимо, не совсем надеялся на адвоката и сам готовился к защите.