Бокильон мысленно попытался вычислить, исходя из расстояния между спутниками, размер толпы, которая могла бы собраться к утру на Ходынском поле. Люди шли уже весьма плотно, соблюдая дистанцию в три-четыре аршина, хотя до начала Ходынки было еще не меньше восьми верст. Бокильон долго сбивался, прикидывал возможное начало шествия (первые гости, о чем сообщил ему накануне Москвин, начали заполнять поле еще утром шестнадцатого мая, а сейчас был вечер семнадцатого) и среднюю скорость… Самые обнадеживающе расчеты давали цифру в один миллион людей. Однако их могло оказаться и вдвое больше — уже сейчас! При том, что подарки — четыреста тысяч узелков, лежавших сейчас в ста пятидесяти буфетах по периметру гулянья — начнут раздавать в десять утра!
Бокильон вдруг поймал себя на том, что он то и дело вспоминает юродивую плачею с Остоженки. Бокильон был атеистом до мозга костей. Однако до сих пор он так и не решил вопрос о необъяснимых, но, несомненно, имевших место случаях ясновидения, открывавшихся людям самым далеким от научного, да и просто логического мышления. Ему просто некогда было подумать над этим, потому что всегда находились более важные дела, более интересные мысли. Да и говорили о ясновидении всегда люди ограниченные, скучные, пошлые и потому заведомо неправые.
И вот сейчас, когда на его глазах событие и пророчество о нём начинали медленно, но верно сближаться, Бокильону стало не по себе. Будущему декабристу Муравьеву-Апостолу сен-жерменская прорицательница Ленорман предсказала казнь в своем отечестве, где она была отменена. Монах Авель заранее назвал дни и часы смерти Екатерины Второй и Павла Первого, нашествие французов и сожжение Москвы. Юному Пушкину известная гадалка велела на тридцать седьмом году жизни остерегаться высокого блондина. Да и сам Пушкин, умнейший Пушкин свято верил в приметы и сны! Не его ли гений, обернувшись даром ясновидения и почти бессмертия, перешел к высокому блондину Дантесу, который за час до убийства императора Александра предупредил о том князя Орлова — русского посла в Берлине?
— Развлекайте же меня! — заскучала Надежда Николаевна. — Что вы всё под нос себе бормочете!
Бокильон очнулся. Они уже подходили к Моховой. От Манежа в сторону Тверской двигалась казачья сотня на одинаково рыжих лошадях. Первые казаки уже выехали на Тверскую и их гимнастические рубахи белели в сумерках над толпой, плывущей к Ходынке.
— Давайте немного отдохнем — предложил Бокильон.
Они зашли в скверик возле университета и смогли найти там место лишь потому, что скамейку только что покинула группа необычно молчаливых, усталых с виду студентов. Все остальные скамейки, а также землю занимали фигуры сидящих, лежащих и даже спящих людей. Какому-то старцу положили под голову котомку — он, судя по всему, только что очнулся: смотрел на свою семью и никого не узнавал.
— Надежда Николаевна! — начал Бокильон, прижав к груди сложенные руки. — Голубушка!
Надежда Николаевна внимательно посмотрела Бокильону в глаза:
— Опять вы за старое. Не хотите брать за меня ответственность? Отлично! Я дойду одна.
— Что с вами? — Бокильон тут же осознал всю степень решимости Надежды Николаевны, ее бесстрашие и безнадежность попыток уговорить ее остаться в городе. — Отдохнем и пойдем дальше.
— Я не устала.
— Еще устанете, уверяю вас. Быстро мы туда не придем. Вы же видите…
— Знаете, Бокильон… Дайте папиросу, пожалуйста. Дайте, темно уже.
Бокильон вздохнул, запустил руку в карман и протянул Надежде Николаевне открытый портсигар. Спутники закурили. Надежда Николаевна выпустила дым в сторону старухи, смотревшей на нее во все глаза, и сказала:
— Николай Константинович, вы собирались рассказать мне этнографию.
Бокильон улыбнулся:
— Право же… Так нельзя говорить. Надо „об этнографии“. Вы имеете в виду мой интерес к этому празднику, не так ли?
— Угу — промычала Надежда Николаевна, вновь затягиваясь папиросой.
— Извольте. Помните такую сказку: родился младенец, устроили крестины, и забыли позвать на праздник фею. А та потом начала мстить.
— Еще бы!
— Обычай угощения всего народа — вот предмет моего интереса. Обычай этот распространен повсеместно среди всех народов на земле. Этнографы называют его словом „потлач“. Это слово из языка индейцев Северной Америки. Внешне потлач выглядит следующим образом: вождь племени или просто воин, желающий повысить свое положение в обществе, созывает на праздник народ, угощает его и одаривает. Так народ становится должником вождя, воина и его семьи.
— Что ж, очень похоже на нас. Да и на Европу тоже.
— Вот-вот. Дело в том, что со временем этот обычай начинает отмирать, как в Европе. Но кое-где он сохраняется, как у нас.
— Мы же отсталая нация — вздохнула Надежда Николаевна.
— О, нет, что вы! Нет, тысячу раз нет! Отсталые нации не способны дать Чайковского, Даля, Григоровича! Но об этом после… Так вот, интересно, что обычай одаривания отмирает постепенно, в соответствии с прогрессом в развитии общественного организма. Взять, например, кредит. Мы берем в банке деньги, а потом возвращаем с процентами. У индейцев роль кредита играет участие в потлаче, понимаете?
— Кажется, понимаю.
— То есть устроил вождь какой-нибудь праздник жира…
— Жира?
— Да. Где жир ложками едят.
— Какая гадость! — поморщилась Надежда Николаевна, прикладывая руку к горлу. Она попыталась сделать еще одну затяжку, но тут же бросила папиросу на землю и растоптала ее каблуком.
— Да. Но при некоторых условиях и для нас жир может стать предметом наслаждения. Нам просто не приходилось голодать. Я, впрочем, голодал, для опыта. А у голодающих брезгливости не бывает. У них все культурные гастрономические наслоения исчезают и тон начинают задавать прежде всего грубые требования организма. А дикари голодают часто.
— Ну хорошо. Накормил вождь своих подданных…
— Соплеменников. Это разные вещи. Вождь — не царь, его и заменить можно. Очень даже просто — путем тоже потлача, но более щедрого.
— Как интересно… И смешно немного. Продолжайте. Накормил вождь жиром…
— И поевшие жира становятся его должниками. Впрочем, поедание жира — только начало. Дающий потлач устраивает и настоящее пиршество, а потом раздает ценные между индейцев вещи. Всякие там одеяла, ружья, муку и так далее. Интересно, что белые власти борются с этим обычаем.
— Что же в нем плохого?
— Доведение, с точки зрения белых, до абсурда. Высшей формой потлача становится уничтожение имущества, отречение от него.
— Ради чего? Ради кого?
— Ради предков, например. Есть миф, по которому предков можно воскресить чередой богатых потлачей. Но этот миф — только повод, конечно. Главное — это унизить соперника, который, возможно, тоже дал потлач, то есть дал тебе в долг. Унизить, поставить его в тень своего имени. Ну, и остальных получателей потлача тоже. Такая вот война имуществ. Разумеется, когда белая администрация в Америке видит, что индейцы уничтожают свои продукты, свой жир, когда те топят лодки, жгут дома, они почитают себя обязанными остановить это безобразие.
— И что же, получается?
— Нет. Индейцы просто убегают и делают потлачи в других местах. Однако, это крайности. Главное же свойство потлача — роль кредита. Это кредит в обществе, еще не имеющем денег, в обществе, где нет торговли, а есть только обмен. Давший потлач делает взявших своими должниками. Он уже может, например, не беспокоиться за судьбу детей на тот случай, если прежде времени умрет. Их воспитанием займутся получатели потлача. Человек, желающий добиться более высокого положения в племени, тоже дает потлач, причем ему помогает в этом весь род. Кстати, от потлача уклониться нельзя. Не пригласить кого-то нельзя тоже, потому что это означает тяжкое оскорбление: человека хотят исключить из такого вот круговорота взаимных услуг и обмена товарами. То есть выгнать из племени, понимаете? Вот вам и сказка про фею.
Надежда Николаевна потерла лоб, замерла. Потом, не убирая руку со лба, взглянула на Бокильона.