— Надо открыть дверь, войти и сказать: „Не угодно ль подкрепиться?“ Дверь оставить открытой. Потом упасть на пол и лежать, пока все не закончится. Затем месяц абвахты и церковное покаяние. В университет вернетесь на усмотрение суда, но не позже осени. Даю вам слово офицера.

Глаза Десницкого увлажнились. Не прошло и минуты, как бывший студент впервые увидел этого слугу государя, но он уже испытывал пронзительную, детскую любовь к нему! Вот! Вот она, мистическая связь монарха и тела народного! Отныне, присно и во веки веков! Подобное ликование Десницкий испытал прежде лишь раз: когда после месяца тревог, сомнений, надежд, безуспешных исканий, раскопок в медицинских справочниках и чтения дешевых брошюрок, залитых раствором марганцовки, он все-таки пришел к частнопрактикующему врачу и только там почувствовал, что болен тяжело, и узнал, что болезнь его, слава прогрессу, радикально излечима.

Ба!!! Да ведь и газета про убийство Никитиной тоже, видать, фальшивой была! Как эти афишки! Ба!

Жандарм отстранил ладонь, зажимавшую рот Десницкого, и глазами показал юноше на дверь. Десницкий смахнул слезу и взялся за ручку.

— Вперед, Базиль! — прошептала Ольга. — Alons enfants de la patrie!

Глаза Ольги тоже сверкали от влаги, но она улыбалась. Под ней, на ступеньках, застыла толпа невзрачно одетых господ с одинаковыми лицами, вооруженных одинаковыми револьверами.

Десницкий рванул дверь на себя и крикнул:

— Не угодно ль подкрепиться?

— Караул!!! — завизжала Ольга.

Прогремел выстрел. Ольга издала оргаистический стон и покатилась по лестнице. Десницкий увидел, как Джугаев взмахнул рукой, и тут в горло студента ударило что-то вроде того самодельного бумеранга, который Десницкий однажды, в детстве, метнул с Воробьевых гор. Десницкий захрипел, схватился за торчавший в его шее нож и упал на порог. По спине его затопали сапоги. Десницкий еще успел увидеть сообщников, лежавших на полу, стул, летящий в окно, сапоги Дулина, в этом окне напоследок мелькнувшие, и руку, сжимавшую опрокинутый стакан. Из стакана выливался светлый ручеек чая, соединившийся у порога с лужей крови. „Моя кровь — подумал Десницкий. — Кровь — жизнь, жизнь кровью измерить можно. Если чай сладкий, стирать придется. А без сахара высохнет, и ладно“. А потом сознание Десницкого померкло.

Времени схватка заняла немного.

Охваченный приступом наспех поставленного безумия, Жмудовский сплясал тарантеллу; пара затрещин вернула самозванцу и рассудок, и способность ругаться самыми черными словами из языка волжских грузчиков.

Дороже всех свободу продал Джугаев. Между челюстями беглого семинариста пришлось вставить ножку сломанного стула, концы ножки обмотать веревкой и завязать ее на затылке особым узлом. Два жандарма продели шест через связанные таким же узлом руки и ноги Джугаева и, браня друг друга за неумение ходить в ногу, понесли его прочь. Но и это не сломило упрямца. Каждый шаг жандармов Джугаев, подметавший пол копной давно не стриженных черных волос, сопровождал громкими неприличными звуками, а когда те принимались вращать шест, чтобы сучками ранить кожу заструненного пленника, он пускал струи омерзительнейшего зловония.

Палачев-Монахов и остальные сдались без боя.

Когда вывели последнего, Смирнов поднялся с пола, щелчком стряхнул изжеванный окурок, прилипший к шармеровскому сюртуку, и обвёл жандармов взглядом исподлобья. Охотничьи улыбки вокруг начали гаснуть. У одного из нижних чинов часы некстати заиграли „Золото Рейна“. Смирнов хмыкнул и напоказ принялся ждать: сцепил пальцы спереди, отставил ногу и склонил голову набок.

Плосколицый белёсый жандармик торопливо вытянул за цепочку золотые часы с крупным изумрудом на крышке, нажал какой-то рычажок — часы умолкли — и спрятал их обратно.

— Однако, господа… — Смирнов прикурил от услужливо поднесенной спички, выпустил облако дыма и продолжил: — … похвастаться вам нечем. Да-с! Атамана с кассой упустили. Зато набрали полные сети дармоедов для тюремного ведомства! Не похвалит вас Николай Сергеич! Ой, не похвалит!

Смирнов схватил руку, зажигавшую спичку, поднес ее к глазам и осмотрел массивный золотой перстень с яхонтом на толстом и грязном пальце. Затем отбросил руку и крикнул:

— Ух, как не похвалит! Митральезы на вас нет, сукины дети!

* * *

— Вашблагороть, народ бунтует! — разбудил Белякова голос разводящего — унтера-офицера Дербина.

Беляков открыл глаза и привстал на неудобном, похожем на туфлю парчовом диванчике. Этот чертов диван, — реквизитный, скорее всего, — караулу одолжил театр номер 1, главный на гулянье театр, в котором, собственно, и отдыхали бодрствующая и спящая смены.

— Возле буфетов? — тут же понял Беляков.

— Так точно-с! Сперва просились подарки дать, после продать, а потом кидаться начали.

— Бутылками?

— Бутылками и каменьями-с.

— На шоссе или с фронта?

— С московской стороны, вашблагороть.

— Так. Останешься здесь за старшего. Кого-нибудь из бодрствующей смены ко мне.

Через минуту в актерскую уборную, где обосновался Беляков, постучал рядовой с темным, заспанным и не по годам печальным лицом:

— Г-г-га-асподин подпоручик… рядовой Кушнир по вашему приказанию…

— Неужто у нас никого грамотных не осталось? — спросил Беляков. — Впрочем, ладно. Пойдешь со мной ординарцем.

Кушнир вздохнул и невпопад отдал честь. Ружейный ремень сполз с его плеча и повис на сгибе руки, а приклад винтовки гулко ударился об пол.

— За мной, дистанция полкорпуса, вперед — скомандовал Беляков, шагая к выходу мимо реквизитного склада, в котором, не снимая сапог, лежали пятнадцать нижних чинов.

По дороге к буфетом подпоручику то и дело встречались люди, без разрешения пробравшиеся на площадь гулянья. Это были и одиночки, и косяки женщин и девушек или подростков, и целые ватаги гуляк. От одной из таких толп отделился и пошел наперерез Белякову краснолицый мастеровой в белой, измазанной травяной зеленью рубахе. Поглядывая на ухмылявшихся дружков, он приложил к виску растопыренные пальцы правой руки, наклонился и спросил:

— Вашблагороть! Когда кружки давать будут?

— Здесь никогда — не останавливаясь и не глядя на мастерового, ответил Беляков. — Гостинцы будут выдаваться строго с той стороны. Так что если вы за кружками, то извольте покинуть площадь гулянья.

Мастеровой, судя по всему, понял только первую фразу. Удивленно поглядев на спину удалявшегося Белякова, он поймал взгляд Кушнира и развел руками, потом закрутил у виска указательным пальцем, наконец, сам запутался в собственных руках и пошел обратно к приятелям.

Беляков знал, что толпа на поле начала собираться со вчерашнего дня, он помнил, как эта толпа выглядела два часа назад, когда он ходил проверять караулы в последний раз. И все же зрелище, представшее перед Беляковым сейчас, ошеломило подпоручика.

В толпе, уже занимавшей все поле перед линией буфетов и лежавшим вдоль этой линии оврагом, уже не осталось свободных промежутков. Если два часа назад люди еще сидели, расхаживали, плясали за оврагом, сейчас они не только заполняли овраг — огромная часть толпы уже перешла его, выбралась наверх, на узкий карниз между оврагом и постройками, и теперь стояла в десяти-пятнадцати шагах от буфетов. Эти буфеты и толпа, растянувшаяся фронтом на целую версту, от Петербургского шоссе до Ваганькова, стояли друг против друга двумя равновеликими громадами — совсем как воины русского и татарского станов на Куликовом поле. Со стороны буфетов толпу сдерживали только шесть нижних чинов; еще столько же часовых охраняли буфеты, расположенные вдоль шоссе. Люди, стоявшие возле буфетов, молчали. Отдельные звуки, доносившиеся из толпы днем — смех, пение, переборы гармоник, звон посуды — сменились однообразным, хотя и колебавшимся от ветра, гулом.

Беляков подошел к ближайшему часовому.

— Ну что? — спросил он. — Шалит народ?

— Так точно, ваше благородие, шалит — ответил Пенязь, невысокий кроткий парень из-под Гродно. Он, хотя тоже был неграмотным, всегда давал по-школьному полный ответ, не оставляя решительно никаких возможностей превратного толкования своих слов.