Миндалевидные глаза Юфрякова забегали.

— Ах, нет, забыла! Совсем забыла! Жених повезет меня представлять родителям. Извините, Роланд Евгеньич, в другой раз.

Юфряков поплясал возле столика в знак прощания, нахлобучил котелок и вышел, не взглянув на мадам Черниговскую. Едва за директором закрылась дверь, мадам Черниговская обернулась:

— Наденька, а вы знаете, что у Роланевгеньича на Фоминой сразу два сына родились?

— Нет.

— От актёрки одной и от Мурочки, что раньше на вашем месте сидела — сказала мадам Черниговская. — И еще у него жена в поре. Наверное, тоже сын будет.

— В семье не без султана — сказала Надежда Николаевна. — Роланд-паша…

Дверь ремингтонной приоткрылась и в щель влезла голова Юфрякова. Лицом директор был ал, как из бани.

— Госпожа Черниговская, вы рассчитаны — сказал он.

Дверь захлопнулась и на мраморной лестнице застучали каблуки.

— Слава тебе, Господи! — вздохнула мадам Черниговская. — Наконец-то к сестре в Полтаву съезжу. Боже мой, как сейчас на Украйне хорошо! Как хорошо, Господи!

* * *

Возле конторы Надежды Николаевны географ Бокильон, одетый простым мастеровым, встал сразу за электрической мачтой — толпа, валившая по Остоженке в сторону Кремля и дальше, на Ходынку, начинала обходить мачту уже издалека. Обратившись лицом к людскому потоку, ненасытно любознательный Бокильон вглядывался в лица и фигуры москвичей.

Одеты они были нарядно и очень чисто, хотя и однообразно: смазные сапоги, одинаковые картузы по фасону гамбургских евреев, поддевки и чуйки, яркие новые рубахи, темные юбки и пестрые платки женщин. Многие несли на руках детей, те же, что постарше, шли рядом — мальчики в слишком больших сапогах и в картузах, которые делали их похожими на сыроежки, девочки в юбках до пят. Почти все взрослые держали в руках узелки с провизией; из каждого узелка выглядывала сургучная головка или стеклянное горлышко, заткнутое бумажным либо тряпичным жгутом. Изредка в толпе проплывал котелок или гимназическая либо военная фуражка. Необычные соломенные шляпки женщин всегда держались рядом с ними. В массе своей москвичи были чуть меньше французов или немцев, не говоря уже о шведах — сказывалась, что было видно и по лицам, кровь низкорослых степняков.

Время от времени проезжали тарантасы, шарабаны, телеги, нагруженные целыми толпами краснолицых московских мужиков и баб, лузгавших семечки. Пьяноватые нарядные москвичи, ехавшие без детей, выделялись дородностью; если же на телегах сидели дети, все пассажиры были одеты куда беднее. Приехавшие издалека отличались также худобой и робостью в глазах. О крестьянских лошадях и говорить не приходилось — в Москве на живодерни кляч добрее отводили. Там, где стоял Бокильон, становились видны купола Христа Спасителя, и, чтобы перекреститься, женщины пересаживали детей с правой руки на левую.

Грудой оживших отбросов прокатилась ватага хитрованцев, отделенная от общего потока пустотой спереди и сзади себя. Прошла целая толпа богомольцев. Вот высокий, худой странник с клинообразной бородой, длинными волосами, в скуфье и дьяческом подряснике, посох с клюкой, ремни перекрещиваются на груди, поддерживая за плечами огромную котомку из лыка и жестяной чайник; он опоясан кожаным ремнем, идет в лаптях, а за плечами — парадные башмаки. Рядом — кривая старуха с огромным солдатским ранцем николаевских времен; дальше — стая заправских богомолок с палками, кульками и мешками за плечами, в сермягах и синих истасканных китайчатых шубках на вате. До чего же резко их пыльные одежды контрастировали с нарядами москвичей, да и с убранством улиц тоже! Куда ни глянь, всюду красно-бело-голубые флаги, на всех балконах — обитые кумачом щиты и буквы на них: „Н“ с римской двойкой под перекладиной и „А“.

Тут на Христе Спасителе ударили в колокола. Толпа обнажила головы, руки взметнулись в крестных знамениях.

Баба с растрепанными седыми волосами, босая, одетая в одну только серую полотняную рубаху, проковыляла мимо Бокильона, глядя вперед как будто невидящими глазами и причитая. Бокильон расслышал сквозь колокольный звон:

— …Подавил Ирод-царь своих чад, подавил… В яму бросил, затоптал-затоптал…

Сердце Бокильона екнуло.

А юродивая продолжала, с детской натугой выдавливая слова из рыданий:

— И-иордань кроваву сотворил… Плавал-пил со боярами… Камянна Москва вся проплакала, все народ-люди ужахалися! Зачем на Ирода-царя нас покинул, Господи! Избиенные неповинно, Ироде, у престола Господня стояще, отмщенья на тя про-о-о-сют…

Огромное желтое пятно силуэтом Индии или Африки расплывалось на рубахе юродивой ниже спины.

— Николай Константи-но-вич! — пропел за спиной Бокильона девичий голос.

Бокильон обернулся и тут же забыл о юродивой. Перед ним стояла и сверкала черными глазами Надежда Николаевна — прекрасная, юная, свежая, будто и не просидела в конторе целый день.

— Здравствуйте! — снял картуз Бокильон.

Хотя Надежда Николаевна протягивала руку лодочкой, по-мужски, Бокильон схватил ее ладонь и, не удержавшись, поцеловал.

Надежда Николаевна выдернула руку и рассмеялась:

— Бокильон, так вы географ или просто граф? С головой себя выдаете! Так оделись — и вдруг эти версальские политесы! А я-то вас из окна рассматривала! Инда очи проглядела: вы или не вы?

Бокильон смущенно оглядел на себе поддевку, одернул ее и расправил складки рубахи под шелковым пояском.

— Надежда Николаевна! — произнес он. — Прежде всего: вас матушка отпустила?

— Я взрослый человек, пролетарий! — свернула Надежда Николаевна агатовыми глазами. — Я живу только на то, что зарабатываю сама! И никакая мамаша мне не указ! Еще чего!

Бокильон рассмеялся:

— Знаю, знаю! Просто жаль немного вашу матушку. Она ведь тревожиться станет. Очень уж вы с ней разные!

— Наши матери даются нам в наказание, поверьте! — вздохнула Надежда Николаевна. — По крайней мере, мне. Если бы и я ее жалела, то сейчас томилась бы в „Яре“ или лопала конфекты. Мне только что предлагали и то, и другое, чтобы взамен лишить невинности. Вот бы maman порадовалась! Ну что это за жизнь, Бокильон? Вы ведь и сами были молодым, вспомните!

— Мне только двадцать шесть… — обомлел Бокильон.

— Хорошо, ровесники — не уступала Надежда Николаевна. — Бабий-то век короток. И потом, я имела в виду вашу духовную зрелость… Ну, довольно! Пора уже идти!

Надежда Николаевна схватила Бокильона под руку:

— Простите за вульгарность, но мне так нравится. Пусть все думают, что я влюбилась в своего кучера, как Дерново, и тыкают мне в спину пальцами. Я эту Дерниху с кучером однажды в театре видела — препотешное зрелище, прямо Екатерина со своим селадоном. Маменька пыталась мне глаза закрыть. Дадим же пищу страстям толпы, Бокильон! Нынче ее праздник.

— Ну, у вас и язычок! — пробормотал Бокильон, поддаваясь изящной, но сильной руке Надежды Николаевны. — А потом эмансипе удивляются, что им равные с мужчинами права не дают. Вам только дай! Мигом друг друга на дуэлях постреляете!

— Будет вам сердиться, Николай Константинович! — вздохнула Надежда Николаевна. — Простите, слишком долго сидела сегодня, всё так и зудит. Хуже института! Меня бы после службы следовало на корде по манежу гонять. Недурственная, кстати, идея.

Храбрилась Надежда Николаевна совершенно напрасно: в толпе, с которой они поплыли на Ходынку, до них не было дела решительно никому.

Количество народа, решившего прийти на праздник заранее, превосходило все ожидания Бокильона. Был только десятый час вечера, до начала раздачи подарков оставалось двенадцать с лишним часов. Но люди вели себя так, будто в заветном далеком месте подарки уже выдавали: все спешили, все подстраивались под шаг молодых, взрослых и сильных. То и дело раздавались материнские окрики, были слышны шлепки и рев, дрожавший вместе с поступью семенивших все быстрее детей. Задыхались, но продолжали идти в ногу с молодыми старики и старухи.

Никто не видел Надежду Николаевну и Бокильона. Каждый смотрел только вперед, и чем ближе люди подходили к полю, тем быстрее они шли. Тут, несомненно, сказывался известный эффект больших городов, в котором из-за тесноты каждый попутчик и без того кажется соперником, отчего днем общая скорость движения постоянно нарастает. Сейчас же, когда все шли в одном направлении и с известной каждому целью… Благости, которой светились лица людей еще час назад, когда они неторопливыми ручейками вливались в главные потоки, уже давно не было и в помине: всюду — хмурые, сосредоточенные лица.