Мы долго жили в томительной неизвестности — пожалуется или не пожалуется он папе? Не пожаловался, и никто никогда не узнал о нашем преступлении. Больше мы дач не разоряли, хотя часто залезали в какую-нибудь из них для игры в прятки, предварительно убедившись, что ее никто не сторожит.

Очень интересно было бродить по этим пустым дачам. Ветер врывался в открытые окна, шевелил занавески, поднимал с полу листы разбросанных писем и гонял их по коврам. Чужая интимная жизнь представала перед нашим любопытным взором. Кто писал эти письма, чьи любящие горячие слова носятся теперь в холодном сквозняке покинутого дома? Где люди, которые жили здесь, смеялись и разговаривали? На пыльном паркете грязные следы чьих-то огромных сапог. Вот стоит драгоценный концертный рояль — его струны вырваны чьей-то вандальской рукой, а клавиши раздавлены и разбиты тяжелым сапогом. В громадном, во всю стену, венецианском зеркале торчит камень, и длинные трещины, как змеи, извиваются на его пыльной таинственной поверхности. А занавески на окнах, вышитые салфетки, ковры — ничего не тронуто. Мы залезаем под диваны, чихаем от пыли за занавесками, прячемся в душных каморках, где валяются рваные детские книжки и сломанная лошадь с оторванным хвостом. «Мальчик Боб своей лошадке дал кусочек шоколадки, а она закрыла рот, шоколадки не берет…» — задумчиво и нежно звучат в моей памяти детские стишки.

На андреевской даче нашему ученью было оказано более серьезное внимание — мы все что-то писали и учили наизусть стихи, от которых в голове оставалась подчас довольно неожиданная каша. Но никогда потом я так не переживала все злоключения Евгения из «Медного Всадника», как тогда. Возможно, что пробуждению любви к стихам я многим была обязана Вадиму, который преклонялся перед стройными, отчеканенными из какого-то гулкого и звучного металла стихами Пушкина. До сих пор я не могу читать или слышать равнодушно «Медного Всадника»: «И, озарен луною бледной, простерши руку в вышине, за ним несется Всадник Медный на звонко скачущем коне…» У меня мороз бежит по спине, слезы готовы брызнуть из глаз, а волосы, чудится мне, приподнимаются на голове и шевелятся, как от дуновения чьего-то легкого, вдохновенного дыхания.

И вот детская психология — рядом с подлинным увлечением и восхищением пушкинскими стихами легко уживались смех и карикатурное изображение того же «Медного Всадника». И тот же Вадим приглашает нас в свою комнатку для «инсценировки» этой бессмертной поэмы. Перед этим сеансом тетя Наташа предусмотрительно заставляла нас посетить уборную — мало ли де что может случиться от смеха. Начиналось представление — без костюмов, конечно, без грима и все с участием одного актера. Вадим то стоял на берегу, скрестив с мрачным глубокомыслием руки, — «дум великих полн», то изображал волны — «как воры, лезут в окна», и в самом деле лез, озираясь, на окно, то сидел верхом на льве, то бишь на стуле, «без шляпы, страшно бледный Евгений» — все это сопровождалось декламацией текста с ужасным завыванием и пафосом. У нас ломило челюсти от хохота, мы валялись по дивану, держась за животы, а Вадим все больше воодушевлялся, пока наконец не переходил к самому драматическому моменту: усевшись верхом на стул, «подъявши руку в вышине», он скакал по всей комнате за Тином, который, спотыкаясь и давясь от смеха, бегал от него вокруг стола, а в дверях появлялась тетя Наташа, напуганная «тяжело-звонким скаканьем по потрясенной мостовой…».

Декламировались и изображались в лицах и другие стихи, содержание которых мне было менее понятно, мне даже казалось, что это шуточные стихи, выдуманные для нашей потехи самим Вадимом. Так, он вдруг хищно бросался на Тина, тискал его в объятиях и выкрикивал: «Хочу быть смелым, хочу быть дерзким, хочу одежды с тебя сорвать!» — действительно расстегивал и срывал с него его одежки, а Тин, который страшно боялся щекотки, взвизгивал и хрюкал от смеха, дрыгая ослабевшими ногами в воздухе.

Не берусь судить, насколько правилен этот способ заучивания стихов, но мы в три счета все запоминали, и я знала наизусть всего «Медного Всадника», «Полтаву», «По синим волнам океана», «Бородино» и много других крупных и мелких стихотворений. Иной раз, правда, в голове получалась довольно странная каша, так как я, чего-нибудь не понимая, старалась сама найти объяснение, не прибегая к помощи взрослых. Судите сами, дорогой читатель, что это была за каша, когда я однажды спросила папу: «Кто такие флюгеране?» — «Что такое?» — спросил папа, ничего не поняв. «Ну флюгеране — такой, наверное, народ, вроде англичане?» — «Да откуда ты взяла?» — «Ну как же: „…не гнутся высокие мачты, на них флюгеране шумят“», — пробормотала я. Папа дико захохотал и пошел из комнаты. Еще долго я слышала его удаляющийся хохот и возгласы: «Нет, ты только послушай, Аня, что Верка говорит: „флюгеране“… народ такой… ха-ха-ха!»

После этого я уже не рисковала приставать с расспросами и только про себя недоумевала над непонятными словами песенки из репертуара тети Наташи: «Ты уйдешь с толпой цыганок, закипит качкачий бой!» — что за «качкачий бой» и почему он сейчас же закипит, как только она уйдет с этой толпой? Ерунда какая-то! Тетя Наташа очень любила трогательную песню о чайке: «Но что это за выстрил? (она так и пела „выстрил“) — нет чайки прелестной, она умерла, трепетю в камышах…» «Что это еще за „трепетю“?» — думала я в недоумении. «И колокольчик, дарвалдая, звенит и пляшет под дугой…» — выводит звонко тетя Наташа, а я думаю: «Наверное, это деепричастие от глагола „дарвалдать“». Занятное какое слово, очень образное — так и видишь, как этот колокольчик весело болтается, «дарвалдает» под дугой.

Зимой на андреевской даче выпало много снега, и пространство перед окнами столовой было покрыто глубокими сугробами. Под предводительством Вадима мы построили там настоящую крепость из снега. Мы лепили из него продолговатые яйцеобразные кирпичи, называвшиеся «поросятами». Если не было оттепели и снег не лепился, то мы таскали воду и поливали его. Из этих «поросят» Вадим очень искусно возводил стены, пришлепывая щели кусками мокрого снега и приглаживая доской и руками. Вырос большой дом в три этажа — первый состоял из большой комнаты, принадлежавшей Саввке, и низенькой пристройки, предназначавшейся сначала для хранения продуктов, но, за неимением оных, перешедшей потом в мое владение и называвшейся «Веркиной комнатой». На втором этаже была комната поменьше — для Тина, а третий этаж крыши не имел, а изображал башню с зубчатыми стенами и бойницами. Во все апартаменты надо было лезть на четвереньках, а то и просто на животе. Потолки были укреплены досками, замаскированными теми же «поросятами». Мы натаскали в комнаты сена, чтобы было мягко сидеть, и стали в доме жить. Сидишь, бывало, скорчившись на сене, и такой от него запах приятный — смешанный с запахом талого снега, лошадей, немного даже навоза — какая-то удивительно бодрящая, живительная смесь. Глянешь в окошко — там снег искрится, воробьи скачут, а мы вот сидим в собственном доме, живем себе! Потом кто-то нечаянно поджег это наше сено, и в доме случился пожар, после которого стало еще интереснее, — на потолке образовались черные блестящие сталактиты, стены стали пузырчатыми и тоже здорово блестели, а по всему дому страшно воняло дымом и гарью, как в кузнице. Моя пристройка сильно расползлась и сплющилась, но зато по ней можно было легко взбираться на второй этаж, так что даже папа как-то раз поднялся на башню и полюбовался оттуда видом. В конце концов пристройка превратилась просто в покатую горку, внутрь нельзя было пролезть даже ползком, и мы катались оттуда на санках, а наш красавец сенбернар Маркиз взбегал наверх и озирал окрестности, добродушно виляя хвостом и изредка лая на прохожих своим бархатным, как у певца-баритона, голосом. Однако прохожие, заслышав его голос, быстренько соображали, каких размеров может быть эта собачка, и поспешно переходили на другую сторону улицы. Если бы они знали, какой добряк был наш Маркузька, если бы видели, как покорно он подставлял нам свою спину для верховой езды, как мы кладем ему голову в пасть с чуть ли не двухсантиметровыми клыками и как он слегка, очень нежно покусывает нас за мочку уха! Дома на Черной речке он обыкновенно лежал летом под столом на веранде, изнемогая от жары в своей шубе, а мы клали ему на спину свои босые заскорузлые ноги и говорили: какова королевская подушка! За обедом он садился около папиного кресла и с вожделением в добрых глазах следил за кусками, исчезавшими у папы во рту. С его длинного, розового, как ломоть ветчины, языка текла тоненькой струйкой прозрачная слюна. Вот папа берет кусок хлеба, целый большой ломоть, и держит его высоко над головой Маркиза — пес торопливо облизывается, открывает пошире пасть, хлеб падает, страшные зубы щелкают один всего раз, глоток, и вот опять выжидательная поза, язык висит, и с него капает. Папа возмущается: «Нельзя же так глотать, ты бы пожевал хоть немного! Так даже вкуса не почувствуешь!» Маркиз наклоняет голову, как на пластинках «Хис мастерс воис», и виновато помаргивает.