…Белые собаки, запряженные в сани, бегут вереницей по заснеженному льду реки. Их пушистые хвосты подняты вверх, дыхание белым паром стоит в морозном воздухе, а белый человек бежит рядом с ними, размахивая длинным кнутом. Так было нарисовано на обложке книжки Джека Лондона «Белый клык». Но я видела их напряженные тела, слышала скрип полозьев, задыхающийся лай собак и хриплые окрики человека. Все это оживало и двигалось под звуки папиного голоса, и я никогда не могла отделаться от впечатления, что папа рассказывает еще гораздо лучше, чем это было написано в книге.

Так же захватывающе интересно рассказывал папа о несчастном Эдмоне Дантесе, заключенном в мрачном замке Иф, о его дерзком бегстве, о безумном аббате Фариа и о жестокой мести неумолимого графа Монте-Кристо. В книге уже было не то! Исчезало очарование благородного и несчастного героя, бледнел священный трепет молодости перед высокими порывами мятежной души. Все это мы чувствовали в рассказе папы, а в книге оставалось нагромождение громких фраз, высокопарных слов и сомнительное благородство выдуманного героя. Уж очень кровожаден был граф Монте-Кристо!

Д’Артаньян из «Трех мушкетеров» был для нас тоже нашим папой, — это его красивое лицо в широкополой шляпе с перьями я вижу, его небрежные, но полные непостижимой грации движения, его гордый, полный мужества и отваги взгляд. Папа очень увлекался Дюма и, хотя и называл его в шутку «негодяем», всегда в минуты душевной усталости или тоски брал какую-нибудь его книжку и перечитывал. Он говорил, что это чтение освежает голову получше всякого душа, и всем рекомендовал его как средство от хандры.

Была длинная и холодная зима — последняя, которую мы провели в нашем огромном и холодном доме. Не было дров, чтобы отопить все высокие комнаты. В столовой, рядом с красивой изразцовой печью, была установлена маленькая железная буржуйка с черной некрасивой трубой. На буржуйке всегда что-то варилось. Чаще всего это был овсяный кисель — студенистая, светло-коричневая масса, похожая на клейстер для обоев. Она распространяла унылый тошнотворный запах, ее наливали тягучей и медленной струей в глубокие тарелки и ставили перед нашими вытянутыми лицами. С убийственным упорством это блюдо появлялось на столе каждый день. Проклятый кисель имел тенденцию жестоко пригорать, и его приготовление требовало совершенно нерентабельных усилий — изволь до одури мешать его длинной деревянной ложкой, благо было бы хоть потом вкусно, а то ведь, прямо сказать, никудышное было кушанье! «Дети, овсяный кисель на столе, читайте молитву!» — эти слова, вычитанные мною из хрестоматии, прозвучали обидной насмешкой, так как чтение молитвы перед поеданием киселя было более чем неуместным, по моему мнению.

Впрочем, вторым блюдом, столь же страстно ненавидимым, как и овсяный кисель, был горох — мелкий, черный горошек, которым кормили раньше коров.

С большого стола в столовой снята скатерть. Скудно освещенные маленькой керосиновой лампой, мы все сидим вокруг. Перед каждым из нас кучка мелкого гороха вперемешку с какими-то зернышками, шелухой, — в общем, мусором. Сосредоточенно, с глубокомысленным видом, мы тщательно отделяем мизинцем правой руки хорошие горошины от плохих и червивых. Кропотливо очищенный горошек ссыпается в большую кастрюлю, стоящую посередине стола. Бесконечная работа, совершенно не оправдывающая усилий, на нее потраченных, потому что, когда горох варится на той же буржуйке, вонь стоит страшная по всему дому, а готовое кушанье представляет собою темную, немного пеструю кашу, которую почти невозможно есть, — она буквально застревала в горле.

Более или менее сносным блюдом бывала вареная картошка, политая горячим молоком, но и она имела какой-то унылый вкус.

Зеленого хлеба больше нет — трава ведь зимой не растет. Единственным спасением было молоко — чудесное, жирное финское молоко. За молоком нас посылают к финнам Ранкэ, и я очень хорошо помню длинные ряды крынок со сметаной в их погребе, — пока мне наливали молоко, мой палец судорожно дергался от стремления запустить его поглубже в крынку. Ощущение голода было постоянным, в особенности страдал Вадим, который пек в своей башенной комнате какие-то лепешки из ржаной муки, распространявшие жуткий чад и смрад по всему дому. Но удивительно, что никто в ту зиму не болел, — все были на редкость здоровы и выносливы и все рыскали по дому, алчно щелкая зубами.

Папа почти не спускался вниз из «гимнастики» — большого зала на втором этаже, где с потолка свешивались трапеции, кольца, стоял турник, козлы и прочее гимнастическое снаряжение. Не помню, чтобы кто-нибудь из взрослых упражнялся в гимнастике, только мы достигли совершенства в катании на кольцах: раскачивались как можно выше и в «мертвой точке» ловко поворачивались всем телом — туда-назад, — летали мы с точностью маятника, отталкиваясь ногами и приговаривая в такт «та-та», «та-та!». Прежде все эти снаряды относились летом в сад, где была устроена гимнастическая площадка. Когда-то площадка была утрамбована и покрыта желтым песочком. Гости в нарядных платьях гоняли крокетные шары, а дети могли кататься на гигантских шагах. Ни следа не осталось от желтого песочка — средь густой травы, покрывавшей площадку летом, виднелись только две узкие тропинки — по одной ходили на рябиновую аллею, вторая тянулась вдоль широкой и длинной скамьи на огород. В парниках садовник когда-то выращивал цветы и крошечные колючие огурчики для окрошки, которую очень любил папа. Теперь в парниках без стекол росла необычайной гущины и высоты крапива, а на грядках разросся в диком виде укроп, и огромные листья лопухов закрывали чахлую морковку. Зимой туда, естественно, никто не ходил, и сплошная пелена глубокого снега была испещрена только следами ворон да зайцев.

Мы все понемногу перекочевали в «гимнастику», занимались там с Вадимом и даже обедали, хотя тетя Наташа жаловалась, что от вечной беготни по лестнице она к вечеру «без задних ног».

В «гимнастике» было уютно и сравнительно тепло. Мы сидели обыкновенно в углу на скамейке, приставленной к угловому шкафу с книгами. Перед скамьей стоял стол, покрытый клеенкой во время занятий и скатертью во время обеда. В шкафу было много книг с приключениями и стояли толстые журналы — «Нива», «Природа и люди». Там была книжка с красивой обложкой — бушующий океан, пальмы. Бернарден де Сент-Пьер — «Павел и Виргиния». Само повествование было мне не понятно описанием чувств не совсем братских, которые питал Павел к своей сестре Виргинии, — и недаром, потому что в конце она оказалась вовсе не сестрой ему, и роман кончается свадьбой, — на мой взгляд, совершенно неинтересно. Запомнилась только роскошная природа какого-то тропического острова и замечательное описание бури, когда Павел спасает Виргинию с тонущего корабля.

В журнале «Нива» был напечатан роман Чарской «За что», который я втайне от братьев читала, проворно перелистывая страницы в поисках продолжения. Мелькали портреты каких-то усатых генералов и августейших князей. Я долго смотрю на группу: император Николай Второй с императрицей, великими княжнами и наследником. Императрица была красивой женщиной с холодным и неприятным выражением лица, княжны были прехорошенькие, а наследник даже вовсе красавчик — немного грустный, в белой матроске. У царя была борода лопатой, как у мужика, и совершенно бессмысленное выражение на плоском лице.

Интереснее был журнал «Природа и люди». Там тоже были романы с продолжениями, но больше приключенческие. Много картинок. Вот одна: полуразвалившаяся хижина, на полу лежит оборванный человек с неприятно искаженным лицом, вокруг толпится много подозрительного народа. Людей расталкивает высокий тощий старик со злобным выражением лица. Под картинкой написано: «К умирающему приблизился старик с корзиной за плечами…» «Ничего себе „приблизился“, — думаю я, — эк разогнался, еще повалит с разгона умирающего!»

Очень я любила рассматривать иллюстрации к Лермонтову. Страница разделена на квадраты, и в каждом картинка с надписью. Одна из них гласит: «…и перси кровью облились…» Изображен свирепого вида мужчина. Одной рукой он схватил девицу за волосы — какое у бедняги обалделое лицо! — другой втыкает ей кинжал в растерзанное декольте. Когда Саввка дрался с Тином, то, повергнув его на землю, кричал, ударяя в грудь: «И перси кровью облились!» В другой раз Тин, нажав коленом на живот распростертого Саввки, заставлял его проговорить сдавленным голосом: «Хух, — сказала обезьяна». Это «хух», означавшее сдачу на милость противника, было позаимствовано из «Тарзана от обезьян» — не совсем удачное название для такой великолепной книжки, между прочим.