Мы с Тином гостили у дедушки около двух месяцев, — гостили бы, может быть, и дольше, но бедный дедушка не выдержал, уж очень мы разбойничали. Илья Николаевич был добродушный старик с благородным лицом. Густая грива серебряно-белых волос придавала ему сходство со львом. Черный цвет его усов явно не гармонировал с белизной волос, и мы долго недоумевали, как это может быть, пока где-то не прослышали, что дедушка фабрит усы. Потом мы даже нашли баночку с черной мазью на его туалетном столике, — дедушка очень следил за своей наружностью, и на столике перед трехстворчатым трюмо у него лежало множество всяких щеток для волос и ногтей, ножички, напильнички, стояли флаконы с духами и баночки с кремами. Мы пытались нафабрить этой мазью усы бульдогу Кваку. Пес, конечно, яростно противился этой операции, но мы все же вымазали ему краской морду, и он так уморительно чихал и фыркал, что мы катались от смеха под кроватью, где проводили это косметическое вмешательство в природные внешние данные собаки. Потом, однако, он очень воодушевился и гонял за нами по коридору, а мы с визгом удирали.

Забравшись однажды в дедушкин большой кабинет, мы нашли надувную кожаную подушку, которая для мягкости лежала на стуле перед письменным столом. Мы тут же обнаружили в ней прекрасные летные качества: ловко брошенная умелой рукой, она летела бреющим полетом над мебелью, а Квак мчался сзади, подпрыгивая и норовя схватить ее зубами. Наконец это ему удалось, и тогда никакими силами нельзя было вырвать у него добычу. Я схватила подушку за другой конец и стала вертеться вокруг собственной оси все быстрее и быстрее. Послушное центробежной силе тело Квака отделилось от земли, и он полетел кругами над полом, сжав мертвой хваткой челюсти и зажмурив в упоении глаза. Приземлившись, он еще долго терзал подушку, потом наконец бросил, и мы стали снова бросать ее. Она сильно пострадала от зубов Квака, стала выпускать воздух и при полете очень мелодично посвистывать, отчего мы пришли в еще больший восторг и тут же окрестили «таратайкой». Удовольствие было прервано внезапным появлением дедушки. Он вырос в дверях так неожиданно, что уже нельзя было ничем остановить роковой полет «таратайки», и прямым попаданием в лицо дедушка был так разозлен, что выгнал нас из кабинета, нажаловался маме, и, кажется, тем и кончилось наше у него пребывание.

Мы не очень об этом жалели — дома было куда веселее и никто на нас не шикал и не возмущался нашим неприличным поведением. Одного Квака нам было жаль, мы так полюбили этого маленького черного бульдога. Его некрасивая морда с приплюснутым носом и черными умными глазами, его необыкновенная кожа на спине, которой там было, очевидно, слишком много, так как она свободно собиралась складками, страшная сила в кривоватых ногах, а главное, знаменитая мертвая хватка — все эти прелести заставили нас горько плакать при расставании. Кроме нас с дедушкой, никто больше не любил беднягу Квака. Даже мама его возненавидела с тех самых пор, как вздумала с ним прогуляться. Особенно изящно одевшись, мама повела на ремешке Квака, который своим заграничным видом должен был подчеркнуть элегантность маминого парижского туалета. Выйдя на тротуар, бульдог с силой нажал своими кривыми лапами и стремительно потащил маму через улицу. Натянув до отказа ремешок, мама пыталась остановить его — куда там! Квак совершенно подчинил маму своей несокрушимой воле и таскал ее бегом с одной стороны улицы на другую, иногда резко притормаживая у фонарных столбов. Придерживая одной рукой шляпку и чуть не плача, мама бегала за Кваком со скоростью, вовсе не соответствовавшей ее костюму и манерам. Наконец собака удовлетворилась прогулкой и нашла возможным доставить маму домой запыхавшейся, красной, со съехавшей на сторону шляпой и с запачканным в стремительном беге подолом длинного платья.

Все это мы вспомнили с Тином, и нам было грустно и жаль чего-то, как будто мы чувствовали, что те времена уже не вернутся. Петрограда мы действительно больше не увидели, и вся жизнь сосредоточилась на Черной речке. Она становилась все суровее и замкнутее, но на нас мало отражались внешние события, так как мы были слишком заняты своими детскими делами и приключениями.

Папа работал по ночам, и всегда с ним была мама, стуча на пишущей машинке под его диктовку. Мама писала виртуозно, ее пальцы с непостижимой быстротой бегали по клавишам, а папа ходил по комнате и диктовал. Мама рассказывала, что он никогда не сомневался в продиктованном и не менял ни одного слова. Он говорил, как будто бы читая что-то давно написанное, со всеми точками и запятыми, со всей отшлифованной точностью своего особенного стиля. Самому ему было трудно писать. Пальцы его правой руки были изуродованы еще с детства: катаясь на коньках, он упал и порезал себе руку об осколок бутылки — было повреждено сухожилие большого пальца, он плохо сгибался, и папа держал перо между указательным и средним пальцами, только придерживая его неестественно вытянутым большим.

Он сам рассказывал нам и про этот случай, и про тот, когда он хотел застрелиться, а старинный пистолет разорвался у него в руке, и пуля только поцарапала ему ребро. Это было давно, еще до смерти его отца, — он был молод, здоров и красив и вот — хотел умереть.

Еще он рассказывал нам, как, будучи гимназистом последнего, восьмого класса, он поспорил с товарищами, что пролежит под поездом. Они гуляли весной вдоль полотна железной дороги где-то за Орлом, и папа заявил, что если лечь между рельсами вдоль пути, то поезд может пройти над человеком, не причинив ему вреда. Он-де изучил этот способ, и именно в этом месте железной дороги, где они сейчас проходят, есть удобное место — поезд поднимается в гору и цепи между вагонами должны быть натянуты — немаловажное обстоятельство, так как иначе они могут зацепить или ударить лежащего. Товарищи — между ними были и девушки — смеялись и говорили, что лечь, пожалуй, можно, только когда приблизится поезд, всякий струсит и удерет. И тут папа заявил, что он пролежит под поездом, — пари? Все продолжали смеяться, но, когда раздался свисток приближающегося поезда и папа взбежал на насыпь, все испугались и стали кричать, чтобы он вернулся. Не тут-то было! Папа улегся на шпалы вдоль рельсов, как можно больше прильнув к ним, и замер. Вскоре рельсы задрожали и тихонько загудели, потом задрожала и земля под страшной тяжестью стальной махины. Товарищи отчаянно кричали: «Беги! Беги! Еще не поздно!»

Папа рассказывал, что ему тоже нестерпимо хотелось встать и убежать, но странное упрямство, даже скорее не упрямство, а чувство непоправимости — теперь уже все равно! — охватило его и парализовало сознание. Еще он увидел, как над ним повис желтый, круглый, тускло мерцающий глаз и тупо уставился на него. В следующий момент грохот и лязг стали оглушительными, папа ткнулся лицом в битые камни, пахнувшие мазутом, и замер. Ему казалось, что весь мир состоит из одного этого нестерпимого грохота, ему казалось, что он уже давно раздавлен, уничтожен. В самих костях, в мозгу отдавались лязг, бряцание и гром. Земля тряслась и ходила ходуном под папиным распростертым телом, а в мозгу сверлило огнем безумное желание поднять голову и вскочить. Папа говорил, что это желание как раз и было самым страшным испытанием. Он почти уже терял сознание, как вдруг что-то сильно ударило его в затылок, и в тот же момент грохот ослабел, стал затихать, и только земля еще подрагивала и плыла куда-то да горячие рельсы тонко и нежно звенели. Папа хотел встать, но слабость сковала все тело, и он не мог пошевелиться. Но тут уже подбежали товарищи, стали тормошить, ощупывать — они думали, что он убит. А папу только задела тяжелая цепь, свисавшая с буфера последнего вагона, и он отделался одной здоровой шишкой на затылке. Вот какой отчаянный человек был наш папа!

Он преклонялся перед Джеком Лондоном, его роднили с ним страсть к приключениям, мужество и твердость его героев, свободный дух, романтическая широта его души. Казалось, он сам был одним из героев Джека Лондона, и, когда он рассказывал нам содержание «Белого клыка», мы ничуточки не сомневались, что все это произошло с ним, — так взволнованно звучал его глуховатый голос, таким мальчишеским восторгом сверкали его глаза. Потом, конечно, мы сами прочитали это бессмертное произведение — мало сказать прочитали! — вытвердили наизусть, но всегда образ человека, спасшего Белого клыка, сливался в моем воображении с образом папы.