С Маркизом было весело гулять. Мы любовались его размеренной рысью, когда он бежал впереди нас по дорожке, — хвост пышным султаном завернут на спину, белоснежные штаны на ляжках мерно колышутся, прохожие отскакивают в стороны, а Маркиз даже не смотрит: «Какие-то там дураки!» — наверное, думает он.

Однажды, глубокой уже ночью, Маркиз лежал на площадке лестницы, ведшей на второй этаж. Это была довольно большая площадка, покрытая ковром, там стояли стол и несколько кресел. И на столе, забытая тетей Наташей, стояла тарелка с большим куском сливочного масла, этак в 500 граммов весом. Маркиз крепко спал, не обращая никакого внимания на масло, — он никогда ничего не брал со стола. Вдруг раздался далекий, но могучий взрыв — дом вздрогнул, тоненько зазвенели стекла, электричество мгновенно потухло. В тот же момент Маркиз вскочил, как подброшенный пружиной, бросился на масло и разом его проглотил. Наверное, в подсознании перед ним все маячило это масло, и, когда потух свет, он решил, что пришел всему конец, а раз пропадать, так напоследок хоть маслицем полакомиться.

Когда зажгли керосиновые лампы и первый испуг миновал, тетя Наташа хватилась масла — пустая тарелка и виноватая морда Маркиза сказали ей все. Все смеялись над странной реакцией пса на взрыв, а папа говорил: «Ну, брат, не знал я, что у тебя такие низменные инстинкты, — вот где узнается характер!» — и трепал сконфуженного Маркиза за мягкие вислые уши.

Это был взрыв форта Ино, расположенного километрах в пятнадцати от нас, где, говорят, был большой склад динамита и каких-то других взрывчатых веществ. Взрыв был такой силы, что в нашем доме чуть не полопались стекла, а с крыши свалилась глыба слежавшегося снега, рухнула на провода и порвала их.

А потом явилась весна. Папа выгнал нас всех в сад расчищать дорожки от снега. Так как солнце грело сильно и было совсем тепло, нам разрешили надеть только куртки и кофты. Мы выбежали на крыльцо и зажмурились — так ослепительно ярко светило солнце, так радостно и звонко капала вода — с крыш, с деревьев, — всюду сверкали ее светлые струйки. Крыльцо было уже сухое, но дорожки покрыты еще слоем плотного, утрамбованного снега, похожего на намокший сахар, когда его вытащишь из чая на блюдце, — сверху беловатый, а внизу темный, набухший от воды. В некоторых местах он приподнимался прозрачными мысиками над глянцевой землей дорожки, а сквозь него по миниатюрным каньонам текли крошечные извилистые ручейки.

Вооружившись лопатами, мы сильно ударяли по краю утоптанного снега, он легко поддавался, и куски его отделялись, обнажая землю — милую, родную землю, которую мы забыли за время долгой зимы и теперь с радостным изумлением узнавали. Красные, оживленные, мы освобождали томившуюся по солнцу и воздуху землю, и она благодарно дышала, а солнце щедро лило свои горячие лучи на нас, на ноздреватый снег с вдавившимися в него прошлогодними веточками и листьями, отражалось в ручейках и лужах, слепило воробьев, отчаянно дравшихся на крыше. Оно светилось в папиных ласково прищуренных глазах, оно дрожало, струилось и переливалось радужными вспышками. А на крыльце стояла мама, и ее черные глаза с нежностью и грустью смотрели на папу — самого веселого и озорного мальчишку среди нас.

Наш дом все еще стоял на лужайке, с которой уже почти сошел снег. Обнажилась старая, слежавшаяся, темная трава. Появились забытые еще осенью грабли около черной разбухшей скамейки, а наш дом — покосившийся, грязный — все еще возвышался перед окнами столовой, и все ждали, когда же он упадет. И вот однажды за обедом я рассеянно смотрела в окно, и вдруг на моих глазах наша башня с выломанными зубцами пошатнулась, постояла мгновение, как бы задумавшись, и бесшумно повалилась набок, а весь дом осел и рассыпался на неожиданно белые куски. Маркиз с победным лаем выскочил откуда-то из-за угла, подбежал к развалинам, начал что-то там искать и нюхать, а потом схватил в зубы палку и понесся кругами вокруг бесформенной кучи снега и досок, совершенно ошалев от восторга, поистине собачьего.

На лето мы переехали на дачу Лобека, которая стояла на самом берегу моря, в глубине тенистого сада. Фасадом дача была обращена к морю, но входить в нее надо было со стороны сада. Сад был погружен в зеленую тень, и окна нашей детской были загорожены старой, высокой черемухой с черными, покрытыми зеленой плесенью ветвями, так что в комнате были всегда зеленые сумерки, и лица людей казались бледными и больными. Дача Лобека в моем представлении и есть та самая дача, под верандой которой пряталась Кусака — бедная, всеми презираемая бездомная собака. Это на этой лужайке перед домом кружилась стройненькая гимназисточка Леля, охваченная неудержимой радостью жизни, из-за этих вот чахлых кустиков подкрадывалась к ней одичавшая собака, сюда она вернулась — промокшая, грязная, когда уехали любимые хозяева. Это здесь «…желтыми огнями загорелась осень, частыми дождями заплакало небо», и это здесь выла собака и ее вой «звенящей, острой, как отчаяние, нотой прорезал шум дождя и, замирая, понесся над обнаженным полем».

Что-то печальное было в воздухе этой дачи, в этих зеленых сумерках, в папином бледном лице со страдальчески сдвинутыми бровями. И мы с облегчением убегали из дома по большой веранде в другую часть сада, обращенную к морю, которое тогда еще неосознанно, но властно притягивало к себе наши жадные до красоты существа. Мы рвались из дома на широкий пляж, который начинался сразу от калитки сада, — навстречу солнцу и ласковому морю. Оно простиралось до самого горизонта — бледное, почти всегда гладкое, спокойное. Что такое эта таинственная черта, называемая горизонтом, и почему от нее нельзя оторвать глаз? Куда она зовет и манит? Какое-то колдовство, не иначе, так как всем известно, что море только кажется бесконечным, что это даже не море, а Маркизова лужа, как пренебрежительно отзывались о нашем волшебном море взрослые. Мы знали, что в каких-нибудь двадцати километрах находится Кронштадт — остров, который в хорошую погоду виден простым глазом, а в папин морской бинокль можно различать даже людей на улицах, — впрочем, в бинокль мне смотреть не давали, и в глубине души я сильно сомневалась, что в него видно людей и даже надписи на магазинах, — очевидно, Саввка приврал для большего эффекта.

Налево в прозрачной дымке должен был быть Петроград. В ту сторону папа всегда направлял свой бинокль и подолгу не отрываясь смотрел. Я тоже всматривалась туда, но ничего не видела, только иногда поблескивало что-то вдали — это блестел на солнце купол Исаакиевского собора, а по вечерам вспыхивал и мигал далекий свет Толбухина маяка.

Однажды — дело было к вечеру, и заходящее солнце бросало косые лучи в сторону Петрограда — мы, как всегда, носились по пляжу. Воздух был как-то особенно тих и прозрачен, на море абсолютный штиль и белесые волны, гладкие и ленивые, как будто политые маслом. Вдруг слышим — бегут, кричат: «Смотрите! Смотрите!» И видим: бежит папа, за ним мама и еще какие-то люди. Все показывают налево, в ту сторону, где Петроград. И что же мы видим! Приподнявшись над чертой горизонта, прямо в воздухе — голубой, прозрачный, невесомый — предстал перед нами Петроград! Вот дома, улицы, вот величественная громада Исаакия… Взрослые суетились, щелкали фотоаппаратами, говорили, что это редкость, такой мираж, а мы все стояли разинув рты и глазели на это чудо. А оно начало бледнеть, все прозрачнее становились здания, колонны как-то заколебались, все заструилось, задрожало… и вот уже нет ничего. Вот какие штуки умеет выделывать море, а они говорят — Маркизова лужа!

А песок? Такое количество чудесного, мелкого, бледно-желтенького песка. Хочется бегать, носиться, бросаться в него с разбега, кататься, обсыпаться без конца. А главное, копать. Руками, лопатками, палками. Выкапывать ямы, бассейны для рыбок, возводить башни, крепости, просто кучи — как можно выше и больше.

На том месте, где волны расплескиваются о плоский берег, навалена гряда принесенных ими очаровательно круглых и легких палочек камыша. В мокром виде они темные, тяжелые, пропитанные водой, как губки, а высыхая, делаются беленькими, почти невесомыми и употребляются нами для различных целей.