*

С Женькой плохо. Миша и Махмуд отозвали меня в сторону и рассказали, что они видели, как она кашляла на платке была кровь. Синьору мы решили пока ничего не говорить.

— Надо Генриху идти, — говорит Миша. — Генриху ее дать. Обязательно надо. Давай, Славка, поговори Генрихом. Люстра еще не отвалилась?

— Нет вроде. Висит.

— Тогда ладно, Иди говори. Сегодня же говори.

Мы убедили Женьку и пошли все вчетвером к Генриху в больницу. Он осматривал ее у себя в кабинете, а мы (дели втроем в полутемном коридоре, где пахло карской и еще чем-то больничным, и от этого тревожно стыло сердце.

— Долго как… — говорит Миша и качает головой.

А потом открылась дверь и вышел Генрих в белом халате, на шее у него висел стетоскоп, две красные трубки свисали сбоку.

Ну вот что, пока она там одевается, я вам вот го скажу: из ткацкого цеха надо убирать ее немедленно — это аксиома. И второе — хорошо бы куда-нибудь за город, подальше от машин и дыма. Воздух. Воздух чистый нужен. Ясно? Это почти главное.

— Ясно, — говорю я мрачно. — Ну, а еще что? Главное?

— Главное… — невесело усмехнулся Генрих. — Зачем тебе главное. Тут мы все равно бессильны.

— Почему?

— Потому что война. Питание нужно — вот что, жиры, мясо, мед. Где вы это возьмете? Хорошо бы на кухню куда-нибудь устроить, но ведь не возьмут. Туда опасть — это сейчас… — Он неопределенно махнул рукой. — Ну ладно, — говорит он, — я пойду к ней, а вы тут одумайте. И не пугайте ее. Это все — так, последствия плеврита.

Он уходит. А мы молчим.

Вечером созываем военный совет с участием Синьора — с то рож но готовим его, но по его мрачному виду добываемся, что он уже все знает.

— То разве ж друзья, разве ж товарищи так делают! — говорит он с горьким упреком, имея в виду, по-видимому, наш визит к доктору тайком от него.

Он становится еще более мрачным после того, как знает, что сказал нам Генрих.

— Я думал, — говорит он. — я думал… Только не знал, что так то серьезно.

Мы все молчим — думаем. И вдруг Миша оживляется.

— Славка, — оборачивается он ко мне. — А что ев мать? Ведь есть же мать, ты говорил, она еще там за какого-то булочника вышла?

— В том-то и дело. Они в Фергану уехали, там ему большой магазин дали. А Женька знать его не хочет.

— Так. Отпадает, — сплевывает Миша. — Ну, а… Эта твоя знакомая? В столовой?

— Маруся? Это идея! Блестящая идея! — восклицаю я. — Пускай возьмет ее на работу, сегодня же поговорю с ней.

— Ты не очень-то радуйся, — охлаждает Миша мой пыл. — Поговори, попробуй.

— Если не выйдет, я тоже пробую, может, польский госпиталь ее берут.

Но наши благородные замыслы разбиваются о жесткую прозу жизни. Мы вчетвером пошли в столовую, и я попросил мордатого парня позвать к окошку Марусю. Она подошла, сверкая своими серебряными зубами, а когда услышала, о чем речь, ее зубы прямо-таки стали излучать солнечное сияние.

— Что ты, что ты! К нам сюда только по указанию дирекции, да и то особо проверенные люди.

— Да… — вздыхаю я. — А этот мордатый — он тоже особо проверенный?

— Ну это, знаешь… — Она многозначительно подняла брови. — А Женя… Придумаем что-нибудь. Прежде всего надо ее изолировать. Если это туберкулез, то очень опасно, мы ведь все живем рядом. Так что это ты правильно поднял вопрос!

Я отошел от окошка к стене, ругая себя последними словами за то, что «поднял вопрос».

— Ну? — обступили меня ребята. — Что она сказала?

— Ничего. Ничего не выйдет.

— Почему?

— Медицинская комиссия. Не пропустят.

— То верно, — подтвердил Синьор. — Про то мы не подумали. И в госпиталь не возьмут. Никак не возьмут…

Мы выходим на дорогу. Уже вечер, на темнеющем небе проступают первые звезды. И такая тоска в воздухе, словно что-то сейчас должно случиться.

У ворот нас ждет Женька. Она не знает зачем мы пошли сюда, но она будет нас там ждать. Что же делать?

— Может, Гагай поможет?

И тут вдруг вмешивается Махмуд. Он молчал все это время, хмурился, вроде обдумывал что-то. А тут вдруг заговорил, волнуясь:

— Не надо — комиссия, не надо — Гагай. Кишлак пойдем, моя мамашка пойдем, моя дома жить будет, мамашка так сказал…

— Постой, Махмуд, постой, это ты сам решил или мама твоя сказала?

— Мама. Мама сказал. Никакой комиссия не надо. У нас кишлак места много, моя дома места много. Кишлак живет — здоровый будет. Ты, Славка, скажи, ты, Синьор, скажи, она меня не слушает, тебя послушать будет. Идем!

*

Теперь после смены, когда выдается свободный час и мы не заняты в дизельной с газогенератором, мы собираемся на улице, возле столовой, покупаем кукурузных лепешек или, если есть деньги, банку говяжьей тушенки и отправляемся по просёлочной дороге в сторону от основного шоссе.

Дорога покрыта толстым слоем жирной, глинистой пыли. Мы снимаем свои деревянные колодки, перекидываем их через плечо, засучиваем штаны по колено и идем босиком. Это даже приятно — нога мягко ступает в теплый податливый настил, он пересыпается, течет между пальцами, и при некоторой доле воображения можно даже представить, что это вода под ногами — приятная, теплая, бесшумная вода…

Дорога идет через осенние поля. Они уже убраны, но кое-где видны еще совсем молодые всходы — это кукуруза и джугара, ее сажают дважды и трижды, и вот сейчас уже осень идет, а она снова зеленеет — вот такая здесь благодатная земля, такое удивительное солнце. А дальше — уже совсем черпая перепаханная земля, это та, что была под хлопком. Хлопок убрали, а теперь гузапаю корчуют — всю до последнего стебелька, — топить ею зимой будут. Вот, может, и нашему газогенератору на ней придется работать. Мы уходим все дальше от комбината, еле слышны теперь его шумы, только угадать можно, что где-то там сзади, в зареве заката, тихо шумит и плещется его море. Нас обнимает такая огромная, торжественная тишина, что даже говорить не хочется. Идем, идем, вдыхая сладковатые дымки, плывущие над землей со стороны поселков…

Но дорога длинная, и Миша не выдерживает.

— Ну, Синьор, что молчишь, расскажи чего-нибудь. Второй фронт скоро откроют?

Мы посмеиваемся, знаем, что этот вопрос Миша всегда задает с подковыркой.

Но Синьор вполне серьезен. Он не желает слышать иронии. Он убежден, что скоро войска союзников ударят по Гитлеру.

Вы же то знаете — Черчилль недавно приезжал в Москву, Гарриман тоже, они имели беседу со Сталиным.

— Знаем.

— Знаете. А что то значит?

— Ну что?

— Что! Что! То значит, выступление уже готовится.

— Что-то уж очень долго оно готовится, — говорю я. — Сводку знаешь? Оставили Новороссийск, бои на окраинах Сталинграда… Представляешь — Сталинграда.

— Ты был Сталинграде? — спрашивает Миша.

— Был когда-то. Мы в гости к родственникам ездили, у меня там двоюродные братья жили с родителями.

— Красивый город?

— Очень. Они нас на машине возили, тракторный завод показывали. Целый час мы ехали на газике, а завод все тянется и тянется, так, по-моему, до конца и не доехали… Представляешь!

— Все то так, — говорит Синьор, — все то так. Только вот скоро ударят с другой стороны, посмотрите, как они бежать будут.

Он говорит с такой уверенностью, что кажется, будто ему известно что-то такое, что неизвестно нам. А может, и в самом деле он что-то знает. Все-таки он все время там, отирается на этом польском приемном пункте.

— Вот послушайте. — Синьор вытаскивает из-за пазухи сложенный вчетверо лист газеты, разворачивает его. Вообще-то странно выглядит «Правда Востока», в ней всего один лист — и больше ничего.

Вот… Выступление Гарримана. «Мы очень хорошо знаем, в какой мере война, ведущаяся в России, затрагивает нас. Сталин — сын грузинского сапожника. Черчилль — потомок старинной известной английской семьи.

Его мать — американка. Трудно найти двух людей более различных по своему происхождению. Каждый из них воспитывался в совершенно различной школе иол пт и ческой и экономической мысли. Однако в настоящее время оба они имеют одну и ту же цель — уничтожение тирании, угрожающей независимости их стран».