Но дверь приоткрылась и внутрь осторожно заглянул дед Митрич. И тут же мимо ног его проскользнула лохматая рыжая молния, метнулась к Женьке, и в тот же миг шершавый собачий язык лизнул Женьку в лицо.
— Ах ты, негодник! — строго прикрикнул дед и цыкнул так, что Бурлак тут же отбежал в сторону, виновато поджав хвост.
— Дедушка! — радостно воскликнула. Женька. — Заходите! Ну зачем, вы его… Иди сюда, Бурлак, славная ты собака…
— Мы тут на минутку… Проведать, как ты здесь, — нерешительно мялся дед в дверях. Но Женька усадила его на стул, заставила скинуть старый зипун. Дед, кряхтя, выполнял все Женькины предписания. Он сел, огляделся, с опаской покосился на аппарат, застрекотавший сам по себе. Бурлаку, видимо, тоже не понравилось — он отбежал на всякий случай к двери, настороженно повел ушами.
— Ну как ты, дочка? — спросил дед. — Не обижают тебя?
— Да что вы, дедушка! — улыбнулась Женька. — Наоборот. Очень хорошо все, зарплату получаю. И карточку.
— Оно хорошо, конечно, — согласился дед, — да только…
— Что?
— Нога-то как?
— Спасибо, дедушка, проходит уже. Почти не хромаю.
— Ну, ну. А то гляди, беречься тебе надо.
— А мне и ходить-то немного приходится. Сижу ведь все больше.
— И то верно. А живешь ты у ей все, у Шурки?
— Ага. Они мне там чулан отвели. Постель дали, одеяло. Чего еще надо?
— Оно верно, конечно. И поближе тебе, рукой подать можно.
— Ага.
— Мы вот тут с Бурлаком тебе гостинца принесли, — дед положил на стол небольшой сверток. — Возьми вот, сальца нашего отведай. Поправиться тебе надо.
— Ну что вы, дедушка, зачем же, я ведь и так не голодная.
— Не голодная! Кости одни торчат — вон что. Ты и не думай, не возьму назад. И Шурке не давай, сама ешь, поняла?!
А ближе к вечеру пришла Шура. Сбросила с головы платок, села сбоку и долго молча смотрела, как работает Женька, отстукивая на аппарате какой-то текст.
— Ну все, — сказала она, чуть вздохнув, — теперь все.
— Что? — не поняла Женька.
— Нет, я так… Быстро, говорю, ты освоилась. Молодец.
— Это тебе спасибо, — улыбнулась Женька, — если б не ты, никогда бы я не решилась сама…
Она увлеченно стучала по клавишам. Ей было приятно, что она может теперь так ловко работать. Уже стемнело, в комнате был полумрак, и Женька почти наугад ударяла по буквам. Она и не заметила, как Шура тихо, встала, подошла к ней и вдруг обняла сзади, за плечи, прижалась головой к ее плечу. И Женька почувствовала, что се щека мокрая.
— Что ты, Шура? Случилось что-нибудь, да?
— Нет. Ничего не случилось, Женька. Просто так. Я думаю — будешь ты помнить меня, если что?
— Если что?.. Постой, Шура, ты… Ты что-то задумала! Что ты хочешь сделать?! — в страхе расширила глаза Женька.
— Ничего особенного. Только то, что давно надо было.
— К нему уедешь? — восторженно прошептала Женька.
— Нет, не к нему, — покачала головой Шура. — Потом, может быть. А сейчас… Я ведь медсестра, на фронте мое место. Вот туда и поеду.
— Когда? — одними губами спросила Женька.
— Завтра. Предписание уже есть. Ну что ты так смотришь? Обними меня. В последний раз, Женька…
6
На улицах нашего городка все чаще можно увидеть парней в суконной форме цвета хаки, в ботинках на толстенной кожаной подошве. Они ходят всегда по два, по три, щеголяют своими спортивного покроя куртками и штанами, которые застёгиваются внизу, у щиколотки. На голове у них польские «конфедератки», карманы всегда набиты урюком или кишмишом. Они вечно жуют что-нибудь.
Я все чаще вижу их у ворот комбината к концу смены. Они ждут девушек, галантно угощают их, и хотя девушки для приличия отказываются, но все же в конце концов берут сладости, идут с ними в кино.
У них у всех сытые, очень упитанные лица. Видимо, кормят их превосходно, они еще таскают банки с американской ту шейкой на базар, выменивают что-то. Говорят, что у нас здесь формируется целая польская армия, что она вскоре выступит против немцев. С тех пор, как появились эти ребята, Синьора не узнать. Он повеселел, все чаще я его замечаю в их обществе, что-то очень горячо обсуждает с ними по-польски, а после этого обязательно что-нибудь тащит нам — либо банку тушенки, либо консервы.
Однажды он появился какой-то очень торжественный, принес две банки тушенки, плоскую, слегка изогнутую флягу с маисовой водкой и пару огурцов. Он созвал нас к ящику — тому, под лестницей, и, как-то странно запинаясь и особо тщательно выговаривая слова, произнес!
— Завтра моя судьба решается.
— Ты о чем, Синьор?
— Завтра комиссия. Военная и медицинская.
— Но ты ж говорил, не берут тебя в армию?
Польскую армию бьерут. Я подал прошение на имя генерала Андерса, и меня бьерут…
Мы стояли вокруг ящика — с молотками и зубилами в руках, обсыпанные с головы до ног кирпичной пылью (только что долбали последний паз — сколько их уже было, последних!), смотрели на Синьора во все глаза — мы никак не могли полностью осознать, что он нам сказал. А когда поняла, кинулись обнимать его.
— Синьор, — кричал Махмуд, — так ты ж теперь суконный форма носить будешь, куртками будешь, брюк застежками…
— Отойди, Махмуд, и ты, Славка, отойди, — серьезно сказал Миша и отстранил нас рукой, — своим кирпичом лезете к человеку. А он, может, завтра генерал будет — этот человек…
— Генерал не генерал, а капрал может быть — ведь есть у вас капралы, верно, Синьор?
Но бедняга Синьор ничего не мог ответить. Он стоял совсем растерянный, и красные пятна проходили по его лицу.
— Ладно, ребята, давайте-ка за Синьора, — сказал Миша.
— Нет больше Синьора, — сказал Махмуд, — теперь только Вацлав Сеньор будет.
— И то верно, — грустно согласился Миша.
— Нет, ребята, для вас я теперь навсегда Синьор.
— Тоже верно, — опять согласился Миша, но в голосе его была все же грусть. — Ну ладно, так даваните за нового солдата…
Мы отпили по очереди из фляги и набрали на свой самодельные, заточенные из ножовочного полотна ножи тушенку.
— Слушай, — скривился Миша, — и это такой бурда в польской армии дают?
— Это не дают — это так…
— Ну и дрянь! Ей-богу, бутыгински шеллак лучше!
Но мы все-таки отпиваем еще по глотку и выскабливаем банку дочиста.
— Ну, Синьор, чтоб тебе удача была. Чтоб тебе… Эх… А может, не пойдешь ты, а?
— Как же то можно? Тепьерь уже все, — говорит Синьор, и мне кажется, что он тоже загрустил немного.
А что, ребята, пошли к Гагаю. Ом больной лежит, простыл тогда, ночью.
— Это очень надо, — оживляется Синьор. — Это давно надо. А ты знаешь, где?
— Я знаю, — вмешивается Махмуд. — Гостиница есть, знаешь? Там один маленький комната Гагай живет. Я кишлак хожу, мимо хожу, он меня себе гости привозил.
— Приводил.
— Да. Приводил.
Махмуд улыбается, крупные белые зубы освещают его лицо. Он как-то повзрослел за эти месяцы, возмужал. Мы и не заметили, как из угловатого деревенского подростка он превратился в ловкого смышленого парня. А тут вдруг все разом подумали об одном и том же — я это по глазам увидел. И он, видно, почувствовал и смутился.
— Так ты, оказывается, к Гагаю в гости ходишь? То-то, я гляжу, Бутыгин тебя бояться стал, — шутит Миша. — Вот, гляжу — ругнуться хочет, посмотрит, и… — Миша делает выразительную гримасу, и мы все хохочем — очень уж напоминает разозленного Бутыгина.
— Ладно, веди пас к Гагаю, — говорит Миша. — Жаль только, выпили мы эту касторку.
Ну, это ничего, это мы исправлять можем, — хитро прищуривается Синьор и лезет в свой бездонный карман. У него теперь новая спецовка, недавно получил — из синей бязи, и вообще он выглядит весь как-то по-новому: побрился, причесался, поправился даже, по-моему. Но карманы у него все такие же — по заказу ему их делают, что ли!
Он вытаскивает еще одну такую же флягу и, показав ее к всеобщему удивлению, тут же опускает опять куда-то в бездонные глубины.