Авдошин слушал и чувствовал, как глухо и часто бьется у него сердце. Все было сейчас как-то необъяснимо торжественно, полно величия и простоты.
— Вас шесть человек,— продолжал Дружинин.— Это не очень много. Формально не очень много. Но фактически, фактически вы, друзья мои, большая сила, вы — крепкая опора своих командиров и высокий пример для солдат. Вы — передовые воины, и любой ваш шаг должен быть образцом для всех.— Мгновение помолчав, начальник политотдела взял со стола маленькую красную книжечку и, раскрыв ее, прочитал фамилию.— Файзуллаев.
Лейтенант, сидевший впереди Авдошина, вскочил и щелкнул каблуками.
— Я гвардии лейтенант Файзуллаев!..
— Прошу, товарищ гвардии лейтенант.— Дружинин протянул ему книжечку.— Вот ваш партийный билет. Поздравляю вас!
— Спасибо, товарищ гвардии полковник! Доверие оправдаю!
— Вы командир огневого взвода?
— Командир первого огневого взвода истребительное-противотанковой артиллерийской батареи!
— И сколько на вашем личном счету вражеских танков?
— С шестого января батарея подбила семь танков, две самоходки и два бронетранспортера, товарищ гвардии полковник!
— Спасибо, лейтенант! Поздравляю вас с вступлением в партию! — повторил Дружинин.— И если в будущих боях ваш огневой взвод будет воевать так же, как в прошедших, значит, мы в вас не ошиблись. Счастья вам и боевых успехов!
Он крепко пожал руку покрасневшему от смущения и гордости лейтенанту и взял со стола другую красную книжечку...
Наконец очередь дошла до Авдошина, который изнывал от волнения и нетерпения.
— Авдошин, Иван Ермолаевич...
Помкомвзвода поднялся.
— Я гвардии сержант Авдошин!
— Вручаю вам кандидатскую карточку,— сказал начальник политотдела и улыбнулся.— Ну, вас-то я хорошо знаю, Вы наш ветеран! Разведчик! Человек отважный и опытный. Партия смело оказывает вам свое доверие, Иван Ермолаевич! И я надеюсь, что вы оправдаете его. Точно?
— Точно, товарищ гвардии полковник!
— Отлично! — продолжал Дружинин.— И я думаю, что пройдет срок, и вы заслужите право называться членом партии. Тогда я с радостью вручу вам партийный билет.
Чувствуя на лбу капли пота и почему-то виновато улыбаясь, Авдошин взял у начальника политотдела тоненькую книжечку кандидатской карточки, почтительно пожал его крепкую теплую руку и пошел на место.
Вручив последнюю кандидатскую карточку старшине минометной роты Шерстюку, полковник, взглянув на Талащенко и Краснова, сказал:
— Мы тут посоветовались с вашим командованием и приняли одно решение, против которого, я думаю, молодые коммунисты возражать не будут. Мы решили от имени командования написать письма вашим родителям, женам, детям, рассказать о ваших боевых делах, поздравить ваших родных и близких с большим, я сказал бы — с великим событием в вашей фронтовой жизни, со вступлением в партию. Не возражаете?
— Спасибо, товарищ гвардии полковник!
— Значит, решено. А теперь, товарищи, обедать. Говорят, у вас в батальоне повар первоклассный и даже орденом за свою работу награжден. Проверим его поварской талант?
— Проверим!
В роту Авдошин возвращался вместе с Добродеевым. Старшина, мурлыча что-то под нос, весело посматривал по сторонам, деловито отвечал па приветствия встречных солдат. А Авдошин молчал и все старался разобраться в томивших его чувствах. Изменилось ли что-нибудь в нем теперь? Кажется, нет. Единственное, что он осознавал ясно и определенно, — это желание все, что ни прикажут, делать так, чтобы никто — ни начальник политотдела, ни лейтенант Махоркин, ни старшина, шагавший сейчас рядом с ним, чтобы никто и никогда не сказал: «Авдошин-то, а! Подвел! Оскандалился! А мы ему доверяли, в партию приняли!.. »
День был солнечный и теплый. С крыш капало. Накатанный машинами снег на дороге посередине улицы потемнел. Возле длинного сарая, где стояли обозные лошади какой-то части, порхали и дрались воробьи...
— Весна, Ванюша, — сказал вдруг Добродеев. — Только февраль начался, а весной уже здорово пахнет!
— Точно! — согласился помкомвзвода. — Весна!
«Дома», во взводе, Авдошин тщательно вымыл руки, достал из вещмешка лист тетрадочной бумаги, припасенной для писем, и, прикусив нижнюю губу, аккуратненько обвернул свою кандидатскую карточку. Потом положил ее в левый нагрудный карман гимнастерки, вместе с красноармейской книжкой, и для верности под пуговкой заколол карман булавкой.
Гоциридзе выжил.
Главный хирург медсанбата Саркисов, Стрижанский да и все, кто видел полковника, когда его привезли с передовой, очень мало надеялись на это. Но теперь они убедились, сколько силы и воли к жизни было в этом невысоком, худощавом, тщедушном на вид человеке. Перевязки он переносил покорно и молча, только иногда бледнел и закрывал глаза; с аппетитом ел, а на седьмые сутки попросил, чтобы ему почитали газету.
Третьего февраля Стрижанский объявил бывшему командиру «девятки», что его решено эвакуировать в тыловой госпиталь, на стационарное лечение.
— Значит, в тираж? — грустно улыбнулся Гоциридзе.
Он лежал на койке неподвижно, весь перебинтованный.
Свободной от тугих белых повязок оставалась только его голова с короткими обгоревшими седыми волосами.
— Зачем же так категорично, Шалва Михайлович!
— Не надо меня успокаивать, дорогой доктор, Я не юноша, мне не двадцать лет, и я ко всему приготовился... Скажите честно: меня еще поставят на ноги?
— Но, к сожалению, не для армии, — честно ответил Стрижанский.
— Плохо. Она без меня обойдется. Но как же я? — словно боясь, что не сдержится и заплачет, Гоциридзе с болью закрыл глаза.— А как же я без нее? Ведь пятнадцать лет!.. Когда отправляете?
— Завтра. Самолетом. Придет санитарный самолет.
Гурьянов появился в медсанбате вместе с Дружининым
часа через полтора, когда уже совсем стемнело. Их встретил Стрижанский, по-уставному доложил.
— Проводите в палату,— сухо сказал генерал, снимая папаху и нетерпеливо оглядываясь.
— Прошу раздеться и надеть халаты. Нина Сергеевна! Два свежих халата!..
Открыв дверь в палату, Гурьянов, начальник политотдела и Стрижанский увидели, что у койки Гоциридзе, спиной к двери, сидит какой-то человек в синем медсанбатовском халате.
Гоциридзе открыл глаза и, заметив генерала, сделал движение, которое было похоже на попытку подняться. Встал и обернулся к вошедшим человек в синем халате. Он вытянул руки по швам и, казалось, совершенно растерялся.
— Здравствуйте, Шалва Михайлович,— глуховато сказал Гурьянов, подходя к койке.
— Здравствуйте, товарищ генерал! — Гоциридзе благодарно улыбнулся и, уловив во взгляде командира корпуса вопрос, пояснил: — Земляка вот встретил, товарищ генерал. Поговорили...
— Гвардии красноармеец Гелашвили! — доложил человек в синем халате.
Бывший командир «девятки» продолжал:
— Он завтра возвращается в часть, а меня... Вы знаете?
— Да.
Гурьянов сел на стул, с которого минуту назад поднялся Гелашвили, пощупал зачем-то одеяло, осмотрелся. Гоциридзе незаметно кивнул своему земляку, словно говоря: «Иди, дорогой, мы еще увидимся. Мне нужно поговорить». Тот мгновенно понял его и снова вытянулся.
— Разрешите быть свободным, товарищ генерал?
— Да, да, отдыхайте.
Проводив его взглядом до двери, Гурьянов повернулся к бывшему командиру «девятки»:
— Плохо получилось, Шалва.
— Плохо, Иван Никитич,—согласился Гоциридзе.—Совсем плохо.
Дружинин пододвинул свою табуретку ближе к койке:
— Вы оба сгущаете краски. Сейчас наша медицина на высоте. Заклеют тебя, Шалва Михайлович, заштопают так, что от новенького не отличишь.
Гоциридзе невесело усмехнулся, прикрыл глаза:
— У нас в Грузии есть пословица: если посуда треснула, ее лучше разбить и выбросить. Все равно сама разобьется, да еще в самый неподходящий момент. Что теперь из меня? Мандарины и лимоны разводить? Только на это и гожусь.