21 августа было опубликовано заявление прокуратуры о начале следствия по делу Бухарина, Рыкова, Томского, Радека и других упомянутых на процессе лиц, якобы связанных с подсудимыми контрреволюционной деятельностью. На собраниях выносились гневные резолюции: «Посадить на скамью подсудимых…» и т. д. На следующий день появилось сообщение о самоубийстве М. П. Томского. Не получая никаких вестей от Н. И., я заподозрила, что он уже арестован. Пыталась узнать о нем в редакции, но и там никто ничего не знал. Наконец после 25 августа из редакции позвонила Августа Петровна Короткова и сообщила, что Н. И. вылетел из Ташкента, днем будет в Москве и просил, чтобы я его встретила. Короткова предупредила Николая Николаевича, чтобы он предварительно заехал за мной на Сходню. Клыков скоро прибыл, мрачный, лицо землистого цвета.
— Вот, — сказал он, — так радостно провожали, и какая печальная встреча!
Ребенка завезли на квартиру матери в «Метрополь», бабушку — в коммунальную квартиру на Ново-Басманной. По пути я успела ей тихо шепнуть: «Николай жить не будет, его обязательно расстреляют!» Бабушка посмотрела на меня безумными глазами. Я эту фразу не раз потом вспоминала. Следовательно, в тот момент я уже понимала многое. Хочется проникнуть в себя прежнюю и в Н. И. тех дней, избежать аберрации. Это не так просто, как кажется. Ретроспективный взгляд дает многое, делает человека разумней, кажется, что он рассуждал так и прежде.
«Лицом к лицу лица не увидать.
Большое видится на расстоянии».
Применительно к тем зловещим событиям поэт прав вдвойне.
Мы приехали в аэропорт с небольшим опозданием. Н. И. сидел на скамейке, забившись в угол. Вид у него был растерянный и болезненный. Он хотел, чтобы я его встретила, опасаясь, что арест произойдет в московском аэропорту. Семен Ляндрес был возле него и по просьбе Н. И. загораживал его от посторонних любопытных, возможно, враждебных взглядов. Бухарина часто узнавали, что в тот момент для него было тяжко. Смотреть людям в глаза он был не в состоянии, настолько возмутительными считал выдвинутые против него обвинения. Вещи свои, чемодан и все остальное, Н. И. оставил не то во Фрунзе, не то в Ташкенте. Они прибыли значительно позже. С собой он захватил лишь колокольчик, какой навешивают в горах домашним животным, чтобы не потерялись, — колокольчик держал в руке, а на плече висели узорчатые шерстяные чулки. Эти вещи Н. И. привез в подарок сыну, хотя ребенку не было еще полных четырех месяцев и весь он мог влезть в один такой чулок. Но в тот момент это не показалось мне смешным чудачеством. Первые слова, обращенные ко мне:
— Если бы я мог предвидеть подобное, убежал бы от тебя на расстояние пушечного выстрела!
Я старалась успокоить Н. И., «разберутся, мол, все выяснится…», а сама была настроена пессимистически. Увидав Клыкова, Н. И. смутился и воскликнул:
— Все ложь, ложь, Николай Николаевич, и я это докажу!
Клыков реагировал на возглас Н. И. страдальческим взглядом, молча.
— Куда поедем, Николай Иванович? — спросил подавленный шофер.
Н. И. замялся, он непрерывно оглядывался, не подошли ли с ордером на арест. Квартира была в Кремле, пропустит ли охрана в Кремль, уверенности не было, и он свое сомнение выразил вслух. Можно, конечно, поехать на дачу, но там не было телефона-вертушки, по которому Н. И. мог бы непосредственно связаться со Сталиным.
— Будь что будет! — ответил он шоферу. — Едем на квартиру.
Заехали в «Метрополь» за ребенком и направились через Боровицкие ворота в Кремль. Как обычно, машина была остановлена для проверки документов. Н. И. предъявил удостоверение члена ЦИКа, дежурный из охраны как ни в чем не бывало отдал честь.
— Может, он газет не читает? — заметил Н. И., и машина благополучно остановилась у подъезда.
Взволнованный старик отец встретил сына словами:
— Ты что же, Колька, все путешествуешь, тут бог весть что творится!
Но Н. И., казалось, и слов отца не услышал. Он быстренько побежал в свой кабинет и стал звонить Сталину. Незнакомый голос ответил:
— Иосиф Виссарионович в Сочи.
— В такое время в Сочи! — воскликнул Н. И.
Теперь об этом вспоминать тяжко. У кого Н. И. искал спасения, у своего же палача! Возможно, очевидным это кажется теперь, а не тогда, в ту трагическую минуту. Невероятно, что Н. И. не то чтобы не мог понять, скорее, в первые дни не мог думать о том, что само позорное судилище над Каменевым, Зиновьевым не могло бы состояться, если бы того не пожелал Сталин. Инстинкт самосохранения гнал от этой мысли, хотя для него очевидным должно было бы быть, что именно Сталин успел к этому времени не только распять Зиновьева, Каменева и других большевиков, но и вложить в их уста самооговор и клевету на своих же товарищей. Тем не менее душу Бухарина терзало невероятное озлобление против «клеветников» Каменева и Зиновьева, а вовсе не против Сталина. Неприязнь к этим обоим политическим деятелям, к Каменеву в особенности, имела глубокие корни, что вполне понятно из того, что мною было изложено ранее.
К Чингисхану — так Н. И. называл Сталина в 1928 году, в период самых острых разногласий — Бухарин отношение изменил, оставив за ним лишь болезненную подозрительность. И, как он считал, спасение лишь в том, чтобы эту подозрительность рассеять. Поначалу было именно так, ничего иного сообщить не могу, хотя об этом вспоминать прискорбно. Очевидно, при ином образе мысли стимул к борьбе с клеветой был бы утрачен.
В то время многие не могли отделить правду от лжи и пребывали в состоянии полной растерянности. Е. А. Гнедин[100] в своей удивительно тонкой в психологическом отношении книге «Катастрофа и второе рождение» писал: «Я заметил, между прочим, что встречающиеся в мемуарах И. Г. Эренбурга упоминания о наивности казалось бы трезвомыслящих людей вызывают совершенно напрасное недоверие современных читателей».
Наивность эта проявлялась и в том, что многие в процессы верили, иначе не в состоянии были объяснить происходящее, и в том, что те, кто верил не до конца, все же верили в то, что раскрыт заговор против Сталина. Нравственные качества вождя особенно подталкивали к этой мысли тех, кто его близко знал, пока самих не постигала такая же участь; наконец, наивность проявлялась и в том, что за спасением обращались к самому тирану. В этом был, безусловно, резон, ибо спасти от террора мог лишь тот, кто был его вдохновителем и организатором. Однако как наивно было предполагать, что «отец родной» спасет, а не казнит.
Трудно поверить, что Бухарин был одним из многих. Тем не менее поначалу это было именно так. Спасение он видел только в Сталине.
В моей памяти живут многочисленные примеры такой наивности, расскажу лишь о более ярких.
После своего освобождения и возвращения в Москву я познакомилась со старым большевиком Никаноровым, тоже пострадавшим в годы террора. Он отбывал свой срок заключения в одном лагере с главным конструктором артиллерийского конструкторского бюро Кировского (Путиловского) завода Иваном Абрамовичем Махановым. Со слов Маханова Никаноров рассказал мне эпизод, произведший неизгладимое впечатление и крайне взволновавший меня. Во время суда над Зиновьевым и Каменевым Маханов и директор этого же завода К. И. Отс (впоследствии расстрелянный) пришли на прием к Сталину по производственным вопросам. Пока они ждали вызова, в кабинет генсека прошли Мария Ильинична Ульянова и Надежда Константиновна Крупская. Целиком разговор Маханов и Отс не слышали, но сквозь шум и ругань четко дошла до них одна фраза. Сталин крикнул: «Кого вы защищаете — убийц защищаете!»[101] Затем двое мужчин вывели Марию Ильиничну и Надежду Константиновну из кабинета под руки; бледные и дрожащие от волнения, они самостоятельно идти не могли. Так что же, и они, Ульяновы, не понимали, что судилище организовано самим Сталиным? Известно было также, что отношения между Надеждой Константиновной и Сталиным были натянутыми из-за грубости, которую он позволил себе по отношению к ней во время болезни Ленина. Тем не менее к кому они обратились за помощью в борьбе с произволом; перед кем защищали честь партии и, как минимум, просили сохранить жизнь Зиновьеву и Каменеву? К тому же диктатору-преступнику.